Марина Цветаева - Виктория Швейцер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«– Мама, что такое Наполеон?
– Как? Ты не знаешь, что такое Наполеон?
– Нет, мне никто не сказал.
– Да ведь это же – в воздухе носится!
Никогда не забуду чувство своей глубочайшей безнадежнейшей опозоренности...»
Зато невозможность спросить заставляла искать собственные ответы на все вопросы и недоумения, будила фантазию.
За шалости и проступки детей наказывали, сажали в темный чулан. Марине это было нипочем. Труднее переносились длинные нотации матери, патетические восклицания: «Как? И это мои дети?!» или: «И это дедушкины внучки?!» Не хотелось огорчать мать, но временами ее внушения вызывали обратную реакцию: чувство протеста заставляло Марину стремиться к недозволенному. Анастасия Цветаева утверждает, что понятия добра и зла смещались в сознании ее сестры, вернее, не смещались, а границы добра сознательно преступались. Впрочем, и сама Марина Цветаева пишет об этом в «Чорте». Общепринятое было ей чуждо, уже тогда у нее были особые отношения с миром, в которых явь так тесно сплеталась с фантазией, что невозможно было их отличить. Она описала свои младенческие отношения с Чортом так вдохновенно, что убедила читателя, что ей эта встреча принесла благо. Еще не слыхав о «Фаусте», она восприняла Чорта как «часть той силы, что без числа творит добро...». В семье, где религия уважалась, возникновение подобной фантазии кажется странным, но разве можно управлять детской фантазией? Марине достаточно было малости, чтобы воображение ее заработало.
Вспомните «Мать и музыку». Какие небывалые ассоциации вызывали у ребенка названия нот, нотные знаки и ненавистный метроном. Как поразительно окрашивает она звуки и слышит – слова; как естественно нотные знаки оживают у нее в воробышков, каждый со своей ветки спрыгивающих на клавиши; рояль мнится гиппопотамом, а метроном – гробом, в котором живет сама «бессмертная (уже мертвая) Смерть». А стихи! Не смея и не желая спрашивать, Марина заполняла непонятные места, отдаваясь собственной фантазии. Это было легче, потому что дофантазировались они в контексте, который даже в раннем детстве она улавливала точно. Не только каждая строка – каждое слово таило в себе целый мир, едва названный и вызываемый к жизни поэтическим воображением ребенка. Детские фантазии оказались первыми поэтическими созданиями Цветаевой. Так в маленькой Мусе рождался поэт. Не рождался, а пробуждался, пробивался сквозь детские заботы и шалости, сквозь игры и занятия музыкой. Ибо Цветаева знала – и это в младенчестве внушила ей мать, – что любой талант, в том числе и поэтический дар – прирожденное, заранее заданное, никакой собственной заслуги в нем нет. «Так это у меня навсегда и осталось, что я – не при чем, что слух – от Бога. Это меня охранило и от самомнения, и от само-сомнения, от всякого, в искусстве, самолюбия...»
Характер Марины был не из легких – и для окружающих, и для нее самой. Гордость и застенчивость, упрямство и твердость воли, непреклонность, слишком рано возникшая потребность оградить свой внутренний мир. Это отгораживало ее от окружающего. И может быть, она делала зло не с упоением, а просто не давая себе отчета, что оно – зло. Раскаянию же мешали ее гневливость и упрямство, поддерживаемое непреодолимой застенчивостью, от которой Марина страдала и в юности и которую тщательно скрывала – иногда нарочитой резкостью. В детстве застенчивость мешала ей признаться в неправоте, когда она ее сознавала. Легче было вынести наказание. «Страх и жалость (еще гнев, еще тоска, еще защита) были главные страсти моего детства», – признавалась Цветаева. Она готова была защищать любую обиженную кошку или собаку и могла подраться с нянькой и гувернанткой. Между детьми драки возникали по любым поводам, каждый спор или недоразумение решались кулаками. При этом Марина кусалась, Андрюша щипался, а самая слабая Ася царапалась и тоненьким противным голосом пищала: и-и-и. Пищала она во всех трудных для себя обстоятельствах, и брат с сестрой дразнили ее этим. Дразнить и насмешничать тоже входило в их обиход. Главным поводом для ссор между сестрами оказывалось стремление к полному и единоличному обладанию чем-нибудь – совсем не обязательно вещественным. И здесь заводилой была Марина: все, что она любила, она хотела любить одна. Делилось все: картинки, игрушки, карандаши, деревья, облака, книги и их герои. «Это – мое» было табу и значило, что другая не смела не только просить, но и желать этого втайне. Марина не терпела даже, чтобы Ася читала одни с нею книги и любила «ее» литературных героев. Непрестанно менялись: я тебе отдам то-то, а ты мне за это – то-то. Часто обмен происходил чисто умозрительно, потому что менялись чем-нибудь абсолютно бесплотным. Неразменными, по воспоминаниям Анастасии Цветаевой, оставались лишь две баллады Жуковского: Марине принадлежала «Ундина» (на сюжет Ф. де ла Мотт Фуке), Асе – «Рустем и Зораб» (подражание Рюккерту). Право любить, любоваться, мечтать, тосковать одной, право на свой недоступный для других внутренний мир Марина ожесточенно отстаивала.
так Пушкин выделил из круга свою Татьяну. Пушкинская Татьяна стала идеалом многих поколений русских девушек, которым книги «заменяли все». К их числу относилась Мария Александровна Цветаева. И Марина. Едва научившись читать, она набросилась на книги и принялась читать все без разбору: книги, которые давала ей мать и которые брать не разрешала; книги, которые должен был читать, но не читал – не любил – старший Андрюша; книги, стоявшие в запретном для Марины, как все «иловайское», шкафу сестры Лёры. Марина прочла книги материнского детства, книги Лёриного детства и в пять лет наткнулась в Лёрином шкафу на «Сочинения» Пушкина. Это был «взрослый» Пушкин, она понимала, что мать не разрешит ей читать эту книгу, будет сердиться, если увидит, а потому читала его тайком, уткнувшись головой в шкаф. Пушкин оказался первым поэтом Цветаевой. Первым, кого она задолго до того, как научилась читать, узнала по памятнику на Тверском бульваре, по картине «Дуэль», висевшей в родительской спальне, и по материнским рассказам; первым, кого она прочла сама. Он навсегда остался для нее первым Поэтом. Если верить Цветаевой – а почему бы нам ей не верить? – мать, Пушкин и Чорт определили ее мировоззрение, жизненный путь и отношение к миру.
Все детство Марина читала запоем, не читала, а жила книгой, с трудом отрываясь и осознавая окружающее. «Провалилась в книгу», – говорила Мария Александровна. Впрочем, в семь – девять лет она с таким же восторгом «проваливалась» в запрещенную матерью Лёрину «нотную литературу» – романсы и песни, стоявшие на этажерке. Схватывалось все – понятное и непонятное, чтобы, запомнившись, быть понятым и осмысленным в будущем.
эту строку Пастернака Цветаева любила. Как глубоко спрятала и сохранила сама она все материнские уроки! Мария Александровна была бы довольна: ее мечта воплотилась – пусть не в музыке, а в поэзии – ее старшей дочерью. В душе Марины не угасали любовь к матери и вечная ей благодарность. Часы, проведенные с нею, вспоминались как никогда не повторившееся счастье. Такой интенсивности и глубины отношений с тех пор, возможно, у Цветаевой не было ни с кем. Даже то, что, казалось, отделяло от матери – ее строгость, непреклонность, спартанство, – одновременно сближало с нею, становясь частью существа Марины. Мать сумела передать ей и свой характер, и свою душу. Чуравшиеся сентиментальности и открытого проявления чувств, они понимали друг друга без слов, ибо Марина уже жила в ее высоком романтическом мире. Недаром, вспоминая дом в Трехпрудном, она называла его «страной, где понималось – всё».