Ты такой светлый - Туре Ренберг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Меня такая обстановка раскрепощает. Дóма, где с высоких вершин, минуя горные выработки, к нашему миниатюрному центру села, разделяя его надвое, стекает река, за пунктом приемки рыбы исчезающая во фьордe, ничего похожего не бывает; дóма жизнь спокойнее, природа ближе. Пожалуй, я бы не смог обосноваться в таком шумном и суматошном месте; не потому, что мне не нравятся шум и суматоха – наоборот, меня многое привлекает в городской круговерти, – но потому, что неспешный ритм жизни села у меня в крови.
Мои глаза двигались в такт движениям уличной толпы. Рукой я сжимал в кармане куртки мобильный телефон. Уже не было смысла слать смски или звонить, это я понимал. Посмотрел, который час, – я все еще ношу наручные часы, должны же у человека оставаться какие‐то вечные ценности, во всяком случае, пока длится моя собственная жизнь.
Часы показывали двадцать пятьдесят.
– Эй!
Пронзительный голос прорезал лондонский воздух. Я обернулся. Со стороны паба ко мне быстро шагал Энди. Лицо разрумянилось, между бровей залегла глубокая морщина – так и жди, что врежет.
– Привет, Энди, – неуверенно промямлил я, – извини, друг, это все из‐за того врача, мне надо…
Он протянул мне мой шарф в цветах “Вест Хэма”:
– Да мне по фигу, дурик ты бледный. И слышь, дружище, ты на Шейлу не обижайся, она всегда распаляется от победы. – Тут он довольно ухмыльнулся: – Догадайся, кому это в кайф!
Я засмеялся, представив себе его ненасытную жену. Энди шлепнул меня по спине:
– Ну, до новых встреч, викинг. Счастливо тебе. Крутой матч, а?
Я кивнул: – Ага.
– 2–0, фига се?
– Йеееее.
– Ну давай, “Молоток”. Спорим, твой врач где-нить в Челси накачался до потери памяти.
Я пожал Энди руку и ушел. Зашагал быстрее, когда сообразил, что от Стейнара уж скоро одиннадцать часов ни слуху ни духу и что надо было давным-давно сделать что‐нибудь, позвонить кому или еще что.
Лето 1984 года
Мне исполнилось двенадцать лет, и я получил от отца с матерью новый велосипед. Как раз такой, о каком мечтал, “Апаче”. Красный, с удлиненным сиденьем из черной кожи. Самый классный велосипед на свете.
Думаю, события того дня оказались определяющими для меня как личности, если прибегнуть к принятым в моей работе формулировкам. Возьмем, к примеру, Финна – в те знаменательные выходные в Лондоне я постоянно ловил себя на том, что скучаю по нему, – нетрудно уяснить, что в его жизни явилось определяющим. Если совсем схематично, это были систематические, изощренно жестокие издевательства, которым его с малолетства подвергали родители, – и мать, и отец.
Матери нравилось крепко привязать малыша Финна к кровати и наблюдать, как отец насилует его по‐всякому; а то еще наденет на ребенка ошейник и таскает за собой по дому, пока они как бы случайно не “найдут” его хозяина – отца. К нам нечасто попадают ребята, над которыми столь активно издевалась бы мать, хотя и такое случается. Когда Финну было 4 года, у него появилась сестренка, а когда ему исполнилось 13, родители заставляли Финна насиловать ее, а сами снимали все на видео. Эти записи, а было их немало, они потом распространяли среди своих единомышленников, а взамен получали подобные видео от других участников кружка. Матери Финна уже нет в живых, три года назад она покончила с собой в тюрьме. Отец жив, насколько мне известно; отбывает где‐то длительный срок, и мне часто приходит в голову мысль, что таким, как он, в жизни не место.
Сестрa Финна, Ингрид, рано пристрастилась к самоповреждению: вырывала себе зубы клещами, делала всякие вообще неописуемые вещи, а два с половиной года тому назад совершила самосожжение перед родительским домом.
Такие детство и отрочество и определили личность Финна. Это очевидно. В любом телодвижении ему чудится подвох, не существует такого выражения лица, слова или жеста, который не напоминал бы о перенесенных им мучениях. Я все время настороже и помню, что любое мое высказывание, любой мой поступок могут возвратить его туда. Прикосновение, объятие – во всем таилось это. Что ему исполнился 21 год, что он все еще жив, уже было победой во многих отношениях. Что он вырос таким хорошим человеком, что настолько приспособился к жизни – это тоже победа гуманности, к которой мы всегда стремимся, но которой нечасто достигаем.
Мне повезло. Со мной ничего подобного не случалось. Я один из тех, кто ходит по земле легким шагом, спокойным шагом, кто может похвастаться счастливым и беззаботным детством. Кроме тех вспышек, когда отец раз в четыре года срывался с катушек и начинал бушевать, мне и припомнить нечего; но и в буйстве отец никого из нас даже пальцем не тронул, эти его редкие приступы гнева не выливались ни во что более серьезное, чем слова матери:
– Давайте‐ка выйдем, подождем, пока ваш отец опомнится.
Так мы и поступали.
Но и мою личность определило пережитое, какими бы мелкими и ничтожными ни выглядели эти происшествия на фоне уродливой жизни Финна.
1984 год, лето. Сияло солнце, и, помнится мне, я подумал: небо будто стеклянное. Мы с моим лучшим другом поехали купаться на фьорд; в смысле, я катил на своем новом “Апаче”, а у друга был ярко-синий велик DBS. На багажниках мы оба везли всякое для купания. Шлемов в восьмидесятые годы никто, разумеется, не носил. И вот на крутом склоне на задах заброшенных хуторов, где буйно растет дикая малина, мой друг свалился с велосипеда. Вероятно, колесо попало в ямку или задело корешок. Я ехал позади и видел, как колесо вывернулось на 180 градусов, велосипед резко затормозил и сбросил седока. Он сильно расшибся.
Не знаю, почему, но я запаниковал. И не остановился, а миновал его и поехал дальше. Спустился к фьорду, искупался, поплавал. И рассказал о происшествии, только когда день уже клонился к вечеру.
Не такое уж значительное событие.
Но я многие годы ощущал, что именно оно определило мое созревание как личности.
Когда я вошел в номер, Стейнар сидел на кровати. На нем была не белая футболка, которую он надел утром, а синяя. И брюки тоже другие. Волосы растрепанные, и кожа вся, как бы это сказать, пятнистая, что ли.
Он развел руками.
Я застыл на пороге вопросительным знаком.
– Вот сейчас я бы выпил пива, – сказал