Harmonia caelestis - Петер Эстерхази
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
45
Мой отец надерябался. И на полном серьезе велел Гайдну играть струнное трио. Но тот заупрямился. И что за шлея попала ему под хвост?
46
Осьмнадцатое столетие: Мой отец гусей по улице гонит (мой отец никогда не гонял гусей), в канаве траву собирает (не собирал отродясь), горшки на заборе сушит (и горшки не сушил), из колодца воду таскает (не таскал; хотя нет, еще как таскал, когда стал никем, то есть всем), под навесом заступы точит (точит, точит), в сарае кабанчика кормит, корове рожать помогает, уголь в печах обжигает, в церкви каменный пол подметает, на погосте могилу ровняет, в кузне железо греет, жеребца к кобыле пускает, в речку падаль бросает, у сапожника лапти чинит, у еврея палинку хлещет, у торговца соль закупает, у судьи справедливости ищет, дома, в горнице, женку колотит, в тюфяке табачок ховает, на дворе собаку гоняет, на гумне рожь цепом молотит, девке юбку в стогу задирает, на подводах оброк отвозит, в тенечке фасоль из горшка доедает, газы в портки пускает, — и в самую что ни на есть рабочую пору сонная, обалдевшая, слоняется по деревне история.
47
Попытаемся разобраться. Многие попрекают моего отца тем, что после разоблачения заговора Вешшелени он заметно и многократно обогатился. Что верно. Со смертью Миклоша Зрини ситуация так запуталась, что распутать ее не мог даже мой старик. Разум и чувства тогда (во второй половине XVII столетия) вошли в конфликт. Нация потеряла великого сына, с коим связывала надежды на избавление от турецкого и габсбургского ярма; впавший в отчаяние Вешшелени решил прибегнуть к лекарству, которое было страшнее самой болезни, к союзу с турками — в надежде, что они оставят в покое страну, перестанут отщипывать от нее крепости, города, угнетать подневольный народ. Младший брат Зрини, Петер, был человек ограниченный и, словно бы зная об этом своем пороке, легко поддавался влиянию и советам других, так что зря назначил его Леопольд баном Хорватии (24 января), старшего брата в глазах ожидающей помощи нации он заменить не мог. И после краткого, исполненного надежд периода, когда гордо звучали слова Миклоша Зрини «не замай мадьяра!», последовали мрачные годы внутренних распрей, да столь ужасных, что, казалось, венгров как таковых не осталось, а одни только лабанцы да куруцы. (Лабанцы, видевшие дальше своего носа и пытавшиеся не отгораживаться от мира, а умом постигать нужды нации и традицию обращать на пользу политике, а не интриге, считались людьми без сердца, без роду и племени, а куруцы, с естественным пылом души обожавшие родину, были во мнении лабанцев замшелыми ретроградами. Все это отдает инфантильностью, и страна эта инфантильна и остается таковой по сей день, ибо ночные грезы не может согласовать с дневными делами, прошлое — с настоящим, отличить поражение от победы и наоборот. Да при этом еще и дуется как ребенок. Позднее, будучи уже палатином, мой отец пытался покончить с этой раздвоенностью, пытался навести мосты, да не было берегов, вот в чем была беда, не доверяли ему ни его мадьяры, ни император, а наветы и почести, сыпавшиеся на него с разных сторон, еще больше подрывали доверие. Не случайно, что с Ракоци мир заключал не он, королевский наместник, а Палфи. Ну да Бог с ним. Мой отец, отделавшийся некоторой меланхолией и подагрой, не считал себя оскорбленным. Его увлекли дела семейные, то бишь личное процветание, что еще больше испортило его реноме. Однако не будем забегать вперед.) Страшный кризис застал моего отца на военной службе, где он командовал пограничными крепостями на левобережье Дуная. После разоблачения заговора Вешшелени отцу приказали конфисковать владения бунтарей, что он без особого рвения, но все же исполнил. И в виде вознаграждения получил часть владений казненного Ференца Надашди, его свояка, а именно Сарвкё, за который был выплачен королевской казне залог в 20 000 форинтов, каковой был позднее ему возвращен; уплатив 200 000 форинтов, он снова взял его в залог, а 13 августа (за день до смерти моей матери), после уплаты еще 75 000, владение стало жалованной ему вотчиной; далее, получен им был Капувар, залог, за него внесенный, составлял 50 000 форинтов, которые он и без того был должен казне; а также поместье, принадлежавшее Поттендорфам; из-за этих приобретений он навлек на себя еще большее раздражение. А вот владения Хамоннаи прихватить не вышло: гениальный план моего отца — поженить одного из своих сыновей на одной из дочерей собственной сестры Марии, наследнице вымершего по мужской линии рода Хамоннаи — потерпел крушение, встретив упорное сопротивление со стороны епископа Коллонича, одного из заклятых его врагов. (Увы, при дворе взяла верх губительная для нации идеология Коллонича, подорвавшая посреднические усилия моего отца и в верхах и в низах; реакцией на эту «тенденцию» — к величайшему сожалению моего отца — стала идея национального сопротивления, давшая оружие в руки Ракоци, воспитателем коего в юности был не кто иной, как Коллонич.) Были у моего отца и другие приобретения, лишь умножавшие число недругов и завистников, однако не следует забывать, что в означенную эпоху магнаты, не симпатизировавшие моему отцу, будь они трижды славлены, скрывая свои намерения за интересами нации, главным образом все же стремились к удовлетворению собственных интересов. Столкнувшись с сопротивлением, мой отец попытался растолковать упрямцам принцип «невидимой руки» (допустив ту элементарную ошибку, когда с помощью логики пытаются разрешить чисто эмоциональный конфликт). Согласно данному принципу, каждый человек, преследующий исключительно собственную выгоду, невидимой благодетельной рукой направляется к цели, способствующей максимально возможному росту общего блага. Таким образом, получалось, что все, что он делал, делалось «не по прихоти и не ради собственного прославления, а во имя родины». Деньги отец мой тратил без счета, временами даже в ущерб репутации славной фамилии, но, с другой стороны, состояние предков он приумножил в таких масштабах, что после его кончины потомкам досталось уже не одно-два владения, а, по сути, целое княжество. Однако враги не оставили его в покое и тут, пустив слух, что скончался он дурно, разодранный на куски охотничьим псом. (Нечто подобное, замечу, болтали и о моей бабушке, которая-де лежала несколько дней без памяти на холодном кухонном полу, и кошки, коих у нее было великое множество, лакомились ее телом.)
48
Турки давно уж оставили Кишмартон, давно уж покинули Венгрию, когда в село вдруг явились двое роскошно одетых господ. Оба они были турками. Постучались в первый попавшийся дом. Как живете-можете? С Божьей помощью. Какими судьбами к нам? осведомился хозяин дома — разумеется, мой отец. На что один из турецких господ отвечал: О, история сия длинная и печальная. А не слыхать ли в селе разговоров о женщине, которую турки угнали в неволю, но ей удалось бежать? Поговаривают, много чего поговаривают, сощурясь на них, отвечал мой отец. А было все так: двух детей этой женщины турки повезли на телеге, ее же привязали к повозке. Женщина, незаметно перерезав веревку, скользнула в канаву и убежала. Да как же ей было не совестно бросить на произвол судьбы двух малых детей? А что же ей было делать, если дома остались двое сироток, еще меньших, чем эти? К ним она и сбежала. Не слыхали ли вы про нее? За любую весточку о той женщине мы щедро заплатим. Но тщетно они упорствовали — а упорствовали турки долго, — о той женщине никто не слыхал. Was verborgen ist, interessiert uns nicht[34], говорили сельчане, владевшие не только венгерским, но и немецким. (Кроме того, жили там еще и евреи, а также хорваты.) Она уж, поди, умерла. Ни о ней, ни о ее семье не осталось и слуху. Крепко тут опечалились турчанины. Один из них говорит: А ведь мы только затем и ехали сюда из Царьграда. За какой же такой надобностью, позвольте узнать? сощурясь, спросил мой отец, хозяин дома в Кишмартоне. За той, господин, что женщина эта была нашей матерью. И с тех пор как нам стала известна история этой женщины, мы ищем ее повсюду, но, видно, уж никогда не найдем. Минуточку, сказал мой отец и, предложив басурманам сесть, велел пригласить мою мать, Марию Жозефу Герменгильду, урожденную принцессу фон Лихтенштейн. Она стояла перед ними, крупная, сильная, с опущенной на лицо вуалью, заполнив всю комнату собою, своей персоной, своим характером, своей огромной шляпой с перьями и своими юбками, шуршавшими, хотя она стояла без единого движения. Турки тут же вскочили и поцеловали ей руку, тем самым оказав моей матери честь, какой, верно, еще никому не оказывали. Ну хватит, рявкнул мой отец раздраженно, скажите лучше, не это ли ваша мать? и заставил ее повернуться, чтобы те могли осмотреть ее и спереди, и сзади, и сбоку. Нет, покачали головой турки, это не наша мама. Глубоко опечаленные, они распрощались и отправились восвояси в свой Царьград. Мой отец подождал, пока гости, незваные кстати сказать, покинули двор, и внезапно, с размаху, жестоко ударил мою мать по лицу, эту крупную сильную женщину с опущенной на лицо вуалью, заполнившую всю комнату собою, своей персоной, своим характером, своей огромной шляпой с перьями и своими юбками, шуршавшими, хотя она стояла без единого движения. Он разбил ей губы, и из уголка ее рта на пол стекала кровь. Вид крови привел моего отца в бешенство (он чувствовал себя оскорбленным, как будто этим мать нарочно хотела ему досадить), он снова ее ударил, мать повалилась на пол, где была кровь, то есть сдвинулась все же с места. Она скулила от страха. Боялась побоев, боялась боли (когда мой отец напивался, то не ведал ни Бога, ни дьявола), а больше всего боялась, что вслед за двумя возлюбленными своими детьми потеряет и моего отца. Это было бы уже слишком. Мой отец напоследок пнул валявшееся на полу тело и выбежал во двор. Он задыхался. Солнце близилось к горизонту. Постепенно он успокаивался. На душе было скверно. Дверь дома поскрипывала от порывов предзакатного ветра.