Петербургские повести - Роман Сенчин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Конечно, такое вслух Майк бы никогда никому не сказал, но подумать-то было можно. Почти десять лет сочинял песни, три года мечтал о настоящей записи. И вот – сбывалось…
В ту ночь они записали четыре номера. В следующую – два. Потом, с разрешения Игорька и его напарницы и начальницы Аллы, Майк привел друзей, Славу и Бориса. Понадобились вторая гитара и подыгрыш на губной гармошке. Борис принес с собой портвейна.
Записали песню, выпили по полстакана, занялись следующей.
Майк стоял с гитарой по центру студии и глядел на черный, в мелких точечках, будто исколотый булавкой, микрофон, свисающий с потолка. Второй микрофон, торчащий на согнутом штативе, приготовился хватать звуки гитары. В углу студии, у третьего микрофона, был Борис с гармошкой.
Звукорежиссер Игорек в отделённой от основного помещения стеклянными рамами будочке, отрегулировав громкость, частоты, наконец дал команду начинать. Слава стоял рядом с ним и держал в руке стакан…
запел Майк, отыграв вступление, —
Песня была динамичная, почти веселая по манере, несмотря на не очень-то веселый текст. Слова Майк знал наизусть – тогда он все свои песни знал наизусть, – но на середине чуть не сбился: в будочку вошел главреж. Не просто вошел, а нахмурил брови, увидев вино возле пульта.
допел Майк, сыграл еще четыре фразы, дав Борису оторваться на гармошке. Потом положил шестиструнку на стул и пошел в будочку, предчувствуя нехорошее.
– Здравствуйте, Виктор Борисович, – поздоровался вежливо и даже слегка поклонился. – Мы вот… работаем.
– Да я вижу. – Главреж, наверняка мягкий по природе, в силу своей должности обязан был проявлять твердость и иногда жесткость; за портвейн вполне мог прикрыть лавочку. – Вижу и слышу… Что-то печальные у вас песни, Миша. Мне вот Алла дала послушать – «отмою с паркета кровь и обрету покой», «интересно, с кем ты провела эту ночь». Вот, скажут, каким творчеством занимаются в Большом театре кукол… А вообще, Миша, – Виктор Борисович сменил тон, и стало ясно, что до сих пор он говорил не вполне всерьез, – вы очень талантливы. Не думал, что у нас такой радист. Вы, по-моему, талантливей Северного.
– Кого? – охрипшим голосом спросил Майк. – Аркадия Северного?
– Да-да, его имею в виду. Он, кстати сказать, записывал здесь свои песни… Жаль, умер, а вполне еще молодой человек…
Чувствуя, что выглядит глупо, задавая один вопрос за другим, Майк все же не удержался:
– А он умер?
– Да вот недавно, в апреле, по-моему. Говорят, зал крематория был переполнен. Жаль, жаль, уникальный был голос.
– Гм… Так он здесь умер, в Ленинграде?
– Да, конечно, – слегка как-то с удивлением произнес Виктор Борисович. – Здесь жил, пел, здесь и умер.
Но Майку представились берег моря, деревья – то ли кипарисы, то ли платаны…
– А я люблю очень одну песню, которую Северный исполнял, – сказал он. – Ну, не только он… «Панама» называется. «Я милого узнаю по походке…»
Главреж кивнул:
– О, чудесная песня… Что, нальете капельку?
Выпили. Майк, которого не отпускало известие о смерти того, с кем год назад довелось познакомиться и тут же расстаться, как теперь стало понятно, навсегда, предложил:
– А давайте спою ее… Песню. Может, и запишем.
– Запишем? – брезгливо-недоуменный голос Бориса. – Ты всерьез?
– А что – пусть останется… Игорь, запишешь?
Звукорежиссер пожал плечами и сел за пульт.
– Я не участвую, – сказал Борис.
Прав он, конечно, – эта песня из другой оперы может сорвать настрой, разрушить атмосферу, и работа над альбомом застопорится. Но нужно было спеть. Сейчас. Именно в эти минуты.
Майк поднял гитару, перекинул веревочку, заменяющую ремень, прошелся пальцами по струнам. Всё в порядке. Вопросительно взглянул на Игорька. Тот кивнул, мол, поехали. И Майк, мгновенно повеселев, отчеканил в микрофон:
– Любимая песня, хит номер один!
Пел, закрыв глаза, и видел Витю, с которым ходили тогда на запись, в каком-то подвале, перемазанного черным, но веселого, с гитарой. И Витя горланил: «Анаша, анаша, до чего ты хороша!» Потом увидел Андрея-Свина. Тот, сидя на корточках на балконе старого ДК с колоннами и лепниной, кричал без музыкального сопровождения толпящимся внизу, странно и дико одетым: «Шашкою меня комиссар достал!» Увидел какого-то незнакомого, давно небритого парня, похожего на гопника, который стоял на огромной сцене, освещенной разноцветными огнями, и этот похожий на гопника печально, но громогласно благодаря мощнейшим колонкам жаловался: «Пьяненькая печаль, пьяненькая печаль».
Увидел Майк старика в квартире. И в окне той квартиры, раскорячив ноги-опоры, торчит Эйфелева башня. Майк каким-то чутьем угадал: это Алеша Димитриевич, хотя не знал, как он выглядит. Старик грустно ждет своего друга, которого никогда не встречал и который к нему теперь не приедет.
– В Париж, в Париж, – выкрикивает ему Майк, – он больше не вернется! Оставил только карточку свою…
Увидел и самого себя. Сначала обычного, каким видел себя каждое утро в зеркале. Он стоял на сцене, но попроще, чем та, на которой стоял гопник; он только что спел что-то и слышит в наступившей тишине возмущенное: «Что это за питерский уголовник целый час поет блатные песни под видом рок-н-ролла?» А потом увидел себя нестарым, но толстым и седым. Он сидит в незнакомой комнате, но со знакомыми, его, плакатиками на стенах, книгами в шкафу. И он, толстый и седой, одинокий, хотя у него есть жена, есть ребенок – но они не с ним, – поет эту же песню…
Майк ударил по струнам. Открыл глаза. Игорек тряс сжатым кулаком с выставленным большим пальцем, Виктор Борисович поднимал руки для аплодисментов. Гитарист Слава, изумленно открыв рот, застыл у стены. Борис, красиво подперев подбородок кистью руки, смотрел в пол… В студию заглядывала светловолосая девушка Наташа, с которой Майк гулял уже почти год, но не решался даже поцеловать, а теперь понял, что она будет его женой; Наташа держала в руках лист с эскизом обложки его будущего альбома.
Моргнул; Наташа исчезла, остальные ожили, задвигались, главреж хлопал громко, как школьник.