Долгая ночь - Юля Тихая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он отдал мне рабочую визитку, и я так боялась её потерять, что заучила, кажется, наизусть.
Всё было сказано, и молчание выходило каким-то неловким и странным. Я всё время пыталась придумать хоть что-нибудь, натыкалась на его мягкую улыбку, — и замолкала.
Наконец, подали поезд, и толпа хлынула потоком из огромных дверей на перрон, разделяясь на ручейки-вагоны.
— Обязательство выполнено, — тихо произнесла я на изначальном языке.
— Так.
Потом мы молчали, держась за руки, и наблюдали вместе, как вокзальные часы отмеряют оставшиеся нам минуты неслышным ходом огромных стрелок. Я смотрела нервно, как расходятся по купе люди, а Арден всё стоял и стоял, улыбаясь моей тревоге; и лишь когда путевой в хвосте поезда взялся за красный флаг, неловко коснулся губами моей макушки и заскочил в вагон.
Поезд дунул в голубое зимнее небо серым дымом, заговорили железом колёса, и он уехал. А я осталась на перроне, унимать колотящееся сердце, — и выбирать.
Мне понадобился год, чтобы убедить его попробовать.
Он отшучивался; резко менял тему; обижался; угрожал защекотать до припадка и сбросить с пирса в ночное море, — но всё было зря: я настаивала, и я настояла.
И вот теперь я стою у телефонной будки, чуть поодаль от шумной группы взволнованных родителей, зябко кутаюсь в шерстяной платок и стараюсь держать лицо. А Арден разувается, бросает сапоги среди сотен других сапог и поднимается по ступеням городского Храма.
Там он оглядывается последний раз и неловко машет мне рукой.
Его рыжую косу видно издалека, а широкие двери распахнуты сегодня настежь, — и поэтому я вижу, как он кланятся гобеленам, пьёт из медной чаши в руках Принцессы Полуночи и становится сотканным из звёзд силуэтом.
Небо над нами горит тысячей цветных огней, и где-то там, среди воздушных призраков-зверей, бежит и его новая судьба.
Тогда, зимой, я прождала — как он и хотел, — чуть больше месяца; но из них едва ли минуту верила, что это хоть что-то изменит. Может быть, у нас и получилось всё глупо; может быть, я и бежала от него сама; может быть, это ввинтившийся в основание черепа запах, помутнение, порочная связь, — но он был частью моей дороги, и моё глупое сердце не хотело больше никого другого.
Над Огицем мягкой южной оттепелью завис коварный февраль, чтобы уже к утру заковать смягчившиеся сугробы в тяжёлые ледяные панцири, а я вертела в руках визитку, толклась в длинной очереди перед кассой междугородней телефонии и нервно грызла губы.
Я позвоню ему, и скажу… что я ему скажу?
И что он ответит? И готова ли я услышать в его голосе скучающую вежливость вместо привычной мягкой усмешки? И хочу ли я знать, сколько было в моей глупой любви настоящего, а сколько — воли Полуночи?
Я разгрызла губу в кровь, сама на себя выругалась и только тогда заметила стоящий чуть в стороне стенд с открытками.
Выбрала самую дурацкую, с растиражированным видом на цветные лестницы Огица и пошлой пышной рамочкой вокруг фотографии. И написала:
В городе оттепель.
А больше ничего не придумала.
Так и отправила: адрес, три слова и корреспондентский номер.
Я шла домой тогда весёлая, лёгкая и почему-то улыбалась всякой встреченной капели, — хоть и знала, что уже через несколько часов она станет длинными, хрупкими сосульками, и на каждом доме будет висеть работник с ломом, а все тротуары будут усыпаны хрустким крошевом.
Это ведь прекрасная идея — отправить открытку! Почтовым классом пути до столицы ей — примерно пять дней, и примерно столько же обратно. Всего лишь открытка; и если он не затруднится ответить, это тоже будет ответом, без натужного молчания и вымученных пожеланий дальнейшего счастья.
Через неделю я поняла, что захожу в почтамт три раза в день: с утра, в обед и вечером, шагая с работы. А если мастер, к которому я устроилась, просил задержаться, то бегу на почту — и только потом возвращаюсь.
Через полторы добродушный сотрудник рассказал мне, во сколько приходит почта, и я стала приходить к дверям до открытия. Хмыкая в усы, он всякий раз качал головой и говорил:
— Не могу же я морозить барышню!
И пускал меня внутрь, и ещё полтора часа я болтала с ним ни о чём, пока он разбирал письма, раскладывая их по порядку в большом стеллаже «до востребования».
— Наверное, он не напишет, — потерянно сказала я на третий день.
— А ты ему позвони.
— Я не бегаю за мужиками! — возмутилась я.
А потом села на лавку для посетителей и плакала, зло размазывая слёзы по лицу.
— Ну, ну, — качал головой почтальон, протягивая мне мятый, пропахший махоркой носовой платок.
И угостил кислющим пересушеным мармеладом.
Арден всё-таки написал: его открытка уехала почему-то из главпочтамта не в наше отделение, а в соседнее, и только потом отправилась, куда нужно, собрав по пути россыпь цветных штемпелей.
Открытка была дорогая, из плотного белого картона и даже с золочением на буквах. Был это парадный портрет куропатки из Большой Сотни. На обороте Арден своим отточенно-идеальным почерком заклинателя писал:
Так вижу, вкус у тебя не появился. Сначала ты воротишь нос от лисы, а теперь тебе нравятся однодушники и корявые вензеля?
Открытку в ответ мы выбирали с почтальоном вместе, причём он старался даже больше меня. И нашёл замечательную: агитку против пьянства, выполненную в вырвиглазных цветах, с чудовищной типографикой и вензелями, которые могли бы стать героями чьих-то кошмаров.
Нравятся. А оттепель, кстати, уже всё.
Змеица замёрзла, и как раз накануне в её русле снова появились толстенькие кораблики-ледоколы, и за ними, как за кистью для каллиграфии, расходились чернотой линии густой зимней воды.
Вместе со следующей открыткой, такой же пафосной, Арден прислал письмо, — не слишком длинное и очень смешное. Между байками о застрявшем в окне неудачливом домушнике, спящих зрителях в театре и издании словаря, в котором почему-то во всей тысяче экземпляров не пропечатались диакритики, он рассказывал, что нос сросся, а бумажная работа в Сыске вовсе не так ужасна, как можно было подумать.
Я написала тоже: про зануду-мастера, который намного ворчливее Чабиты, зато доводит со мной до ума ту задумку со штормглассом, и про весенний фестиваль кораблей.
Мы даже посмотрели его, этот фестиваль, — ну, если можно хоть что-то видеть, если ты всё время слишком занят поцелуями. Арденов нос действительно сросся, но был уже не таким ровным, как раньше; под глазами поселились тяжёлые густые тени, а на лбу появилась вертикальная морщинка — совсем не там, где у лиса было пятно. Ещё он сделал новые татуировки, и теперь тёмные линии были видны в вороте рубашки.