Изгнание из рая - Елена Благова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Бесы – рядом с нами. Вокруг. В тебе. Я их пасу. Я их пастушка. Я их кормлю твоим страхом. Чтобы они были сыты и довольны. Чтобы не умирали. Бесы в человеке кормятся страхом, ужасом. И еще – жадностью. Ты жаден, Митя. Но ты был жаден не до жизни. До мертвого. Деньги – это мертвое. Это бумажки. Завтра я сделаю так, что деньги обесценятся вконец, умрут, как люди. И что люди будут делать?.. Что будешь делать ты?.. Вот у тебя на счету нету ни цента, ни копейки. В дворники опять пойдешь?..
Он покосился на захлопнутый ларец на столе. Она перехватила его взгляд.
– Что ты стоишь передо мной. Садись. Я же тебе не Царица. И не Президент. Навытяжку передо мной не надо. А впрочем, стой, если хочешь. – Она ожгла его зеленым огнем глаз. – Ты же боишься меня. Боишься – значит, любишь. – Затяжка. Дым, вьющийся над рыжей головой. – В ларце все драгоценности… это не камни. Это живые души.
– Это ты! – крикнул он. От крика зазвенели стеклянные лепестки люстры. – Ты их убила!
– Их убил ты.
Он, в бессознанье, сунул руку под рубаху. Образок. Где образок св. Дмитрия. Он должен подержаться за него. И перекреститься. Тогда наважденье исчезнет. Это все ему снится. Это все – его бред. Всегдашний бред. ОНА не может быть живой.
Его рука напрасно шарила под тканью рубахи. Напрасно цепляла кожу на груди. Пусто. Нету. Не было на нем образка.
И тут он услышал ее смех.
Ее жуткий, подземный, подводный, черный, вспыхивающий адскими огнями смех, и он видел подкову ее зубов, ее язык, дрожащий в смехе, и смех не кончался, и он готов был размозжить ей голову кулаком, кинуть ее об стенку, как он швырнул Эмиля, чтоб только она перестала смеяться.
Она искушает его смехом. Она искушает его собой. Гляди, как она полна жизнью, весельем. О нет, она ничуть не мертва. Она живет и царствует. Мертв ты. Ты – на дне черной ямы. И она сейчас встанет тебе на грудь ногой. И продавит ребра тонким каблучком. Она раздавит тебя, потому что ты показал ей слабость свою. Мужчина. Сила мужчины съедена ныне. Мужчина идет вверх, все вверх и вверх, и думает, что он силен, сильнее некуда, – а на самом деле он спускается вниз, все вниз и вниз, скатывается вниз, и вот уже душа в преисподней, а сам ты, дурень, наверху, а пирамида-то перевернута. И драгоценности оборачиваются кусками дерьма. И любовь – совокупленьем за деньги. И живые люди – костлявыми скелетами. И Бог…
Нет! Нет! Бог ничем не оборачивается! Бог не может стать иным!
А Дьявол – может?!
Дьявол, Митя, может стать Богом?!
– Почему ты преследуешь меня?!
– Подожди, дай докурю. Уж очень вкусная сигаретка попалась.
Она развязно, нагло докурила, бросила окурок на пол перед креслом, наступила на него ногой в телячьем сапожке.
– Ты хочешь знать все сразу и во всех подробностях?.. Нет больше смысла тебя мурыжить. Только приготовься, не падай на пол, не вопи и не дергайся, я не люблю, когда передо мной устраивают истерики, особенно мужики. Бабы – еще куда ни шло.
Он впился глазами в ее лицо. Господи, какая мука. Скорей бы.
– Где мой образок?!..
– Пить надо меньше, Митя. На льду озера, грязного прудика в Купавне, где ты так старательно топил моего отца и не утопил, я нашла его. Вот он. Возвращаю тебе его… растяпа. – Она помолчала миг. Выдернула образок св. Дмитрия из-за пазухи. Кинула Мите. Он поймал, потрясенный. Издевательски проронила: – Сы-нок. Братец молочный.
Он попятился. Жар обнял его лоб и виски колючим венцом.
– Твоего… отца?!
Молчанье разрезало воздух широким кухонным тесаком.
– Почему ж у Дьявола не может быть отца? Щедр и велик Отец наш Небесный, тебе же мой брат читал, что ж ты, дурья башка, так плохо все запомнил?..
Нет, нет, это просто символы такие. Это просто она так называет людей: отец, брат. Ну, как монахи в монастыре называют друг друга: брат. Эмиль – ее отец?! Котя – ее брат?! Он окончательно сошел с ума. Может, она говорит одно, а ему слышится совсем другое. Так бывает у сумасшедших. Господи, отчего он не остался с Котей там, в монастыре, в Нижнем Новгороде. И все бы разрешилось. И он бы уже был спасен. Господи, зачем он был так жаден. Господи, он все раздаст, все имение свое раздаст и пойдет за Тобой.
Поздно. Слишком поздно. Беседуй с НЕЮ. Не удивляйся ничему. Все может быть на земле. Все, кроме невозможного.
– Что ты мелешь…
– Я же говорю, не расслабляйся, Митя. Не падай в обморок. У меня с собой нет нашатыря. Эмиль Павлович Дьяконов – мой отец. Андрей Эмильевич Дьяконов, убитый тобою, – мой родной брат. Константин Михайлович Оболенский – мой единоутробный брат, сын моей бедной матушки. Я, между прочим, очень любила его отца, Мишу Оболенского, славного такого мужика, хотя мы никогда не жили вместе с ним, он сам воспитал Константина, сам сунул его носом в религию… и во все это… в Божье.
– Кто была твоя мать?! – выкрикнул он, теряя сознанье, покрываясь холодным потом. – Кто была твоя мать?!..
Она вытащила из пачки еще одну сигарету. Зажгла, снова затянулась. Закрыла глаза. Бархатная красная маска отсвечивала пламенем костра.
– Моя мать была Ирина Васильевна Голицына, – сказала она тихо и жестко. – Ирина Голицына, которую ты убил.
– Я не убивал ее! – выхрипнул он. – Она… сама…
– Само ничего не происходит. – Она глотала дым, как водку. Зелень ее глаз снова зло засияла перед ним. – Ничто не рождается из ничего, и ничего не исчезает в пустоту. Ты это знаешь лучше меня.
– Почему Эмиль… никогда не говорил мне о тебе?!..
– Он ничего не знал. Я таилась. Лора тоже не знала. Мне до Лоры дела не было. Какое мне дело, какие у Эмиля по жизни были жены. Я скрывала лицо под маской. Зачем?.. Я же не в него родилась мастью. Я родилась вся в прабабку, в Наталью Голицыну, она была красавицей… ее так и звали в Москве: женщина-Дьявол, – розовые губы изогнулись под маской в улыбке. – Она сводила с ума высший свет, офицеров, Царских гвардейцев, князей, поэты посвящали ей стихи, корнеты стрелялись из-за нее. Когда мою мать отправили в лагерь, к черту на рога, в этой дьявольской стране всегда людей отправляли к черту на рога, куда-то на севера, на Колыму, в вечную мерзлоту, и она рубила там лед и камни чертовым кайлом, и ее там водили на расстрел, но не расстреляли, потому что она приглянулась палачу, тому, кто пускал зэкам пули в затылок, и ее привели к нему, и она легла под него, когда все это с ней Бог… Бог?!.. сотворял, меня воспитывали другие люди. Не князья. Не графья. Простые люди. Те, которых ты убил, Митя, тоже.
– Кто?.. – Он почувствовал, как его горло дерет будто наждаком. – Кого я убил?..
– Те, кого ты убил, когда похищал у них картину. Валера и Валя. Я звала их обоих, вместо «папа» и «мама», вместо «дядя» и «тетя» – «вавочки». Вава, я пошла на каток. Вавочка, я сегодня не пойду в школу, у меня горлышко болит. Горлышко… – Она покосилась на его ходящий ходуном над гортанью кадык. – Ты их убил, ты взял картину. Эта картина – материнская. Эта картина – из коллеции Царя, из Зимнего дворца. Царь подарил ее матери в знак любви. Любовь может быть не только совокупленьем, Митя. Ну да ты и сам это знаешь. Немножко знаешь. – Она снова прямо, пристально посмотрела на него. – Так что картина эта, дорогой мой, – моя. Это мое, кровное, наследное. Как вавочки любили этого Тенирса. Вечерами пили чай из самовара, рассматривали его, цокали языками: ах, как жалко Адама и Еву, бегут, убегают из такого хорошего, красивого места, из Рая. Милые вавочки. Я оставила им картину, когда уходила от них жить другой жизнью. Сказала: пусть у вас висит. Когда-нибудь возьму. Они хорошо воспитывали меня, но, видно, плохо воспитали. Я испортилась. Я развратилась. В семнадцать лет я почувствовала в себе огромную силу. Я не знала, какая она, эта сила. Бог это или Дьявол. Если б Котя в это время был рядом со мной, взял бы меня крепко за ручку и повел меня в церковь, я бы, может быть, поняла, что я – святая. Во мне бешено играла сила. Я не знала ей имени. Рядом со мной оказался тогда не Котя Оболенский, мой странный блаженный братик. Рядом со мной оказался… – она опустила голову. Замолчала.