Три солдата - Джон Дос Пассос
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– О да, но вам нужно будет учиться, чтобы стать известным.
– Если я смогу продержаться шесть месяцев – я спасен. Армия уйдет. Я не верю, что они будут выдавать дезертиров.
– Да, но позор этого… И эта опасность быть пойманным в течение всего этого времени…
– Я стыжусь многих поступков в своей жизни, Женевьева, но этим я скорее горжусь.
– Но разве вы не можете понять, что другие люди не разделяют ваших представлений о свободе личности?
– Мне нужно идти, Женевьева.
– Вы должны скоро прийти опять.
– На днях…
Когда он вышел на дорогу с пачкой измятой нотной бумаги в руке, были уже сумерки. Дул ветер. Небо было покрыто красными облаками, предвестниками бури; между ними были промежутки светло-красного и опалового цвета. Несколько капель дождя упали вместе с ветром, шелестевшим в широких листьях лип и поднявшим волны в полях пшеницы, как на море; река казалась совсем черной среди розоватых песчаных берегов. Начал накрапывать дождь. Эндрюс скорым шагом шел домой, чтобы не замочить свой единственный костюм. Придя к себе в комнату, он зажег четыре свечи и поставил их по углам стола. Слабый красноватый свет заката проникал еще в комнату сквозь сетку дождя, и от этого пламя свечей казалось каким-то призрачным. Потом он сел на кровать и, глядя на колеблющееся отражение света в потолке, пытался размышлять.
– Ну, ты теперь один, Джон Эндрюс, – сказал он вслух после получасового размышления и весело вскочил на ноги.
Он потянулся и зевнул. Дождь бил в окно долго и упорно.
– Сделаем маленький подсчет, – сказал он самому себе. – Я уже истратил двадцать франков на еду. Так не может продолжаться. Теперь в моем распоряжении том Виллона, книга о контрапункте в зеленом переплете, карта Франции, разорванная пополам, и средний, хорошо вооруженный знаниями, ум.
Он положил обе книги перед собой на середину стола, поверх беспорядочной груды нот и нотной бумаги. Потом продолжал нагромождать свое имущество в том порядке, в каком оно приходило ему на память. Два карандаша, автоматическое перо. Бессознательно схватился за часы, но вспомнил, что отдал их Элу, чтобы тот заложил их на случай, если он не решится отдаться в руки властей и будет нуждаться в деньгах. Зубная щетка. Прибор для бритья. Кусок мыла. Головная щетка и сломанная гребенка. Еще что? Он пощупал в сумке, висевшей в ногах кровати. Коробка спичек. Перочинный нож с недостающим лезвием и начатая папироса. Веселость все возрастала в нём с минуты на минуту, когда он созерцал всю эту кучу. Потом он вспомнил, что в комоде лежат еще чистая рубашка и две пары грязных носков. И это было все, абсолютно. Ничего, что можно было бы продать, за исключением револьвера Женевьевы. Он вынул его из кармана. Блестящая сталь сверкнула под пламенем свечи. Нет, он ему может понадобиться. Это слишком ценная вещь, чтобы ее продавать.
Он направил дуло на себя. Под подбородок, говорят, самое лучшее место. Он подумал, сможет ли нажать собачку, когда дуло будет направлено на его подбородок. Нет, когда его деньги выйдут, он продаст револьвер. Это дорогой способ лишения себя жизни для умирающего от голода человека. Он сел на край постели и засмеялся.
Потом он сделал открытие, что ему очень хочется есть. «Два обеда в один день, возмутительно!» – сказал он самому себе. Весело насвистывая, как школьник, он сошел вниз по шаткой лестнице, чтобы заказать госпоже Бонкур обед.
Со страшным испугом он заметил, что мотив, который он насвистывал, был опять тот же:
Джона Брауна тело уж тлеет в могиле,
А душа поднимается ввысь.
Липы уже были в цвету. От дерева, стоявшего за домом, в окно доносилась струя аромата, тяжелого, как фимиам. Эндрюс лежал на столе с закрытыми глазами, зарывшись лицом в кучу нотной бумаги. Он был очень утомлен. Первые такты «Души и тела Джона Брауна» были уже занесены на бумагу. Деревенские часы пробили два. Он встал на ноги и с минуту стоял, глядя в окно отсутствующим взглядом. Над рекой низко висели пухлые тучи. День был душный. Мельница на вершине холма стояла без движения. Ему казалось, что он слышал голос Женевьевы в последний раз очень давно. «Вы были бы великим композитором…» Он подошел к столу и перевернул несколько листов, не глядя на них. «Были бы…» Он пожал плечами. Значит, вы не можете быть в одно и то же время великим композитором и дезертиром. Возможно, что Женевьева права. Но он должен что-нибудь съесть.
– Но уже поздно, – недовольно сказала госпожа Бонкур, когда он попросил у нее поесть.
– Я знаю, что очень поздно. Я только что кончил третью часть своей работы, над которой сижу сейчас.
– И что же, вам хорошо заплатят, когда вы кончите? – спросила госпожа Бонкур, и ямочки снова показались на ее широких щеках.
– Когда-нибудь, возможно.
– Вы теперь будете в одиночестве, когда семейство Род уехало?
– Они уехали?
– Разве вы не знали? Разве вы не ходили к ним прощаться? Они уехали на берег моря. Но я сделаю вам маленькую яичницу.
– Благодарю вас.
Когда госпожа Бонкур вернулась с яичницей и жареной картошкой, она сказала ему таинственным тоном:
– Последние недели вы не так часто ходили к Родам.
– Нет.
Госпожа Бонкур стояла, уставившись на него, с руками сложенными на груди и покачивая головой.
Когда он снова стал подниматься по лестнице, она внезапно выкрикнула:
– А когда же вы намерены заплатить мне? Уже прошло две недели с последнего платежа.
– Но, мадам Бонкур, я же говорил вам, что у меня нет денег. Подождите день или два. Я уверен, что скоро получу по почте. Это будет не позже как дня через два.
– Я эту историю слышала уже раньше.
– Я даже пробовал искать работу на окрестных фермах.
Госпожа Бонкур откинула назад голову и захохотала, показывая черные зубы нижней челюсти.
– Слушайте, – сказала она наконец, – когда пройдет эта неделя – кончено! Вы или расплатитесь со мной, или… Имейте в виду, что я сплю очень чутко, месье! – Ее голос вдруг принял обычную монотонность.
Эндрюс выскочил из комнаты и побежал к себе наверх.
– Я должен сегодня же навострить лыжи, – сказал он самому себе.
А вдруг на следующий день прибудут деньги? Весь остаток дня он мучился в нерешительности.
В этот вечер он предпринял дальнюю прогулку. Проходя мимо дома Родов, он увидел, что ставни закрыты. Он почувствовал облегчение от сознания, что Женевьева не живет больше по соседству с ним. Его одиночество теперь стало полным.
Так почему же, задавался он вопросом, вместо того чтобы сочинять музыку, которая заслуживала бы внимания, если бы он не был дезертиром, почему он не делал раньше попытки действовать, совершить какой-нибудь, хотя бы самый слабый, акт ради освобождения других людей? Удалось же ему, отчасти благодаря случайности, освободиться самому от каторжной мельницы. Разве он не мог бы помочь другим? Если бы он мог изменить свою жизнь с самого начала! Нет, он еще не дожил до того, чтобы быть достойным носить имя Джона Брауна.