Владислав Ходасевич. Чающий и говорящий - Валерий Игоревич Шубинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В Саарове Мария Игнатьевна часто бывала у Владислава и Нины; почему-то она выбрала Ходасевича своим конфидентом и исповедником. Это продолжалось и позднее – в Мариенбаде, в Италии. Берберова вспоминает об этом так:
Он никогда не спрашивал, начинала говорить она. Он особенно хорошо умел слушать женщин, с которыми он вообще чувствовал себя ближе и более легко, чем с мужчинами. Он привлекал их своим вниманием к ним, серьезностью и силой своего интереса. ‹…› Она говорила ему многое, но, конечно, далеко не все, и не только потому, что часто и я бывала в комнате, в его комнате, узкой и длинной, и сидела в углу, у окна, и читала книжку, а она говорила, потому что в эти три года она с Ходасевичем дружила, как многие женщины и до, и после нее. Советов она у него не просила, она сама знала, что надо было делать. Я слушала вполуха, о чем шел разговор. Она была старше меня на девять лет и относилась ко мне как к подростку[535].
Две предыдущие жены Горького, Екатерина Пешкова и Мария Андреева, часто приезжали в Сааров. Обе они были близки к высшему руководству СССР, в первую очередь Пешкова, которую связывали с милейшим Владимиром Ильичом и особенно с милейшим Феликсом Эдмундовичем особые, сентиментальные и доверительные (как считала она) отношения. Впрочем, по крайней мере один из лидеров СССР мелькнул в Саарове, а именно Рыков, с которым Ходасевич содержательно беседовал за горьковским столом о советских литературных новостях. И уж конечно, запредсовнаркома смотрелся за этим столом естественней, чем Андрей Белый, приезжавший к Ходасевичу из Берлина.
Все это не мешало Горькому время от времени, при очередной обиде или при вести об очередном большевистском безобразии, садиться за очередное заявление об отказе от советского гражданства. Это была рисовка – отправлять такие заявления по адресу он и не собирался. Но Мария Игнатьевна строго следила за своим другом, и когда Ходасевич передал Горькому предложение о сотрудничестве от одного из эмигрантских журналов (вероятно, от “Современных записок”) и Алексей Максимович не ответил твердым отказом, последовал следующий разговор:
Она сумела мне сделать ясное дипломатическое представление о том, что ее монархические чувства мне ведомы, что свою ненависть к большевикам она вполне доказала, но – Максим (сын Горького), вы сами знаете, что такое, он только умеет тратить деньги на глупости, кроме него, у Алексея Максимовича много еще людей на плечах, нам нужно не меньше десяти тысяч долларов в год, одни иностранные издательства столько дать не могут, если же Алексей Максимович утратит положение первого писателя советской республики, то они и совсем ничего не дадут, да и сам Алексей Максимович будет несчастен, если каким-нибудь неосторожным поступком испортит свою биографию[536].
Разумеется, Горькому было непросто порвать с людьми, с которыми он провел всю молодость (денежные соображения были на первом месте для его домашних, но, пожалуй, не для него). Отсюда – те уязвимые поступки, которые так выразительно описывает Ходасевич. Автор “На дне” слишком часто вел себя подобно двусмысленному герою своей пьесы, прячась от очевидных фактов, поддерживая у себя и других надежду, когда надеяться было уже не на что, присочиняя хороший конец к плохим историям – и доставляя этим ненужные страдания окружающим. Это было в его характере, но сколько других людей в его положении и не испытывали бы никакой раздвоенности, просто закрывали бы глаза на правду, спокойно пользуясь высоким положением, не пытаясь ни на что повлиять и никому помочь… Горький стал так вести себя только под самый конец, старый, больной, потерявший всех близких, запертый в золотой клетке. Впрочем, будем честны: и сам он, и те, кого он в эти годы славил, лишь доводили до логического завершения ту религию труда и прогресса, которую Горький исповедовал всю жизнь и последних выводов из которой избегал лишь по мягкости характера.
Близкие Дуки подозревали Ходасевича в дурном политическом влиянии на него. Но это дурное влияние было, если на то пошло, вполне взаимным. В мае 1922-го Ходасевич обещал Луначарскому не писать политических статей, но уже в сентябре написал первую из них – “Все – на писателей!”. Она была опубликована под псевдонимом Л. Боровиковский в газете “Голос России”, в число сотрудников которой входили эсеры и сближавшееся с ними левое крыло кадетов во главе с лидером партии Павлом Милюковым. Горький в 1922 году счел возможным поместить в этой газете свой протест против смертных приговоров, вынесенных на процессе эсеров в Москве. Но если со стороны Горького такое выступление большевики еще могли съесть, то писателю без всероссийского имени и с буржуазным прошлым, изначально подозрительному, оно стоило бы больших неприятностей. Тем не менее именно Горький подговорил Ходасевича написать статью.
Этот текст весьма примечателен. На первый взгляд, автор – явный, казалось бы, враг большевиков – темпераментно перечисляет все обиды, нанесенные ими за последние четыре года писателям: уничтожение книгопечатания в дни “военного коммунизма”, введение цензуры, завышенные типографские ставки для частных издателей, наконец, высылку интеллигенции и закрытие петроградского Дома литераторов. Но если внимательно приглядеться, виновниками во всех случаях оказываются либо мелкие сошки – Павел Лебедев-Полянский, Михаил Покровский (“дегенеративное ничтожество, человек в футляре, коммунистический Кассо, похожий лицом на Победоносцева”), либо Зиновьев (“уже не Кассо, а воистину Трепов от революции”). И дальше: “Ибо кто ж как не Трепов этот петроградский градоначальник, довольно потрудившийся сперва над распровоцированьем Кронштадта, а после – не пожалевший патронов, чтобы унять бунтарей”[537]. Зиновьеву противопоставлены добродетельные Горький и Луначарский, имеющие благотворное влияние на Ленина, который сейчас, к сожалению, болен. Решающим было здесь обвинение в “провоцировании Кронштадта”, которое Горький выдвигал Зиновьеву вполне официально[538] и которое было включено Ходасевичем в текст статьи именно по его просьбе. Другими словами, Ходасевич позволил использовать себя для выяснения отношений внутри большевистской элиты, осуществлявшегося – как это ни странно – через эмигрантскую прессу. Позволил – по наивности? Или в самом деле предполагал, что победа именно этой группировки будет относительно более благотворна для страны, для литературы и для него лично? В письмах Горькому