Грибоедов - Екатерина Цимбаева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Толстой остался весьма доволен своим портретом, но почел справедливым некоторые места исправить: «В Камчатку черт носил» — «ибо сослан никогда не был»; «в картишки на руку не чист» — «чтобы не подумали, что ворует табакерки со стола» — своя честность и у него была: разорить противника в картах — это одно, а украсть чужую табакерку — проступок, недостойный дворянина.
Но пусть смешон репетиловский союз, пусть пародиен — в основе всякой пародии лежит какой-то истинный факт. Если пустоголовые франты и шулеры собираются для политических разговоров, подражая кому-то, значит, им есть кому подражать. Только оригиналы обсуждают политические темы уже всерьез… И перечень этих тем Репетилов дал…
Большего никакой автор не мог себе позволить в пьесе, рассчитанной на постановку в императорском театре. Грибоедов и без того сказал очень много.
Едва затронув важнейшие вопросы, он старался разбавить их фарсом: монолог Репетилова про «государственное дело», которое «еще не созрело», он завершил насмешкой над водевильным сотрудничеством, в чем и сам был небезгрешен:
Резкие слова Репетилова в конце монолога о немцах:
он почти свел на нет откликом Загорецкого:
«Либерализм» всеобщего умиротворителя и доносчика казался так смешон, что и страшные слова о Правительстве и рабстве звучали смешно (и все-таки Грибоедов их потом убрал, ублажая цензуру).
Не будь у Репетилова задачи — вынести на суд фамусовского мира передовые идеи и мысли, — он был бы просто лишним в пьесе. Правда, из его болтовни спрятавшийся в швейцарской Чацкий узнал слух о своем сумасшествии или политическом преступлении («Я думаю, он просто якобинец», — заявила княгиня), но в распоряжении драматурга было множество других средств сообщить Чацкому о сплетне (да и зачем, собственно?). Репетилов, кроме того, взбадривал четвертое действие и давал гостям удобную возможность высказаться перед человеком, оказавшимся не в курсе новостей.
Грибоедов так старательно расписывал Репетилова, словно надеялся оттянуть развязку. Первый ее вариант Бегичевы осудили: Чацкий становился свидетелем ночного свидания Софьи и Молчалина, внезапно выскакивал из-за колонны, Молчалин в ужасе скрывался, но Софья гордо и гневно отвечала на обвинения Чацкого в измене («Вот я пожертвован кому!»):
Тут появлялся дважды одураченный Фамусов, рубил сплеча правых и виноватых, и, наконец, Чацкий извинялся перед Софьей («Я перед вами виноват»), порицая не ее, а ее выбор. И Фамусов завершал пьесу последним афоризмом:
Долгий день заканчивался ничем. Приехавший Чацкий уезжал, но хозяева оставались в прежнем положении: Молчалин не был разоблачен ни перед Фамусовым, ни перед Софьей, ни перед зрителями. Завтра повторится все то же, только без Чацкого, лишнего в этом доме. Зеркало отразило и этот день, и мириады похожих дней в будущем…
Однако Бегичевы уже давно говорили, что при таком финале Софья не вызывает авторского порицания за опрометчивый и недостойный выбор, который, право же, не заслуживает поощрения. Но Грибоедов не хотел лишать героиню гордой независимости. Застигнутая врасплох, полная отчаяния и раскаяния, Софья превратилась бы в заурядную простушку, а вся пьеса — в какую-то мещанскую драму в немецком или французском вкусе. Недоставало только, чтобы и Молчалин под конец раскаялся в подлости!
Закончив, хотя бы вчерне, комедию, Грибоедов решил прочесть ее Вяземскому, надеясь услышать дельные суждения. Князь выразился довольно уклончиво, заметив, что в пьесе нет веселости. Есть ум, есть острота, насмешливость, едкость, даже желчь; есть, здесь и там, бойкие черты карандаша, схватывающего с удивительною верностью и живостью карикатурные сколки. Но это сатира, а не драма; импровизация, а не действие. О комических положениях, столкновениях, нечаянностях нет тут и помина. Один Чацкий, и то против умысла и желания автора, оказывается лицом комическим и смешным, например, когда Софья Павловна под носом его запирает дверь своей комнаты на ключ, чтобы от него отделаться. И все же Вяземский приветствовал комедию Грибоедова — он утверждал, что не только в России, на сценическом безлюдье, но и на другой, гуще населенной сцене, например французской, она была бы блестящим явлением.
По сути он сделал только одно замечание: после падения Молчалина с лошади Чацкий говорил, намекая на излишнее волнение Софьи: «Хотел бы с ним убиться для компаньи». Вяземский счел, что влюбленному не следует употреблять пошлое выражение «для компаньи», а лучше передать его Лизе. Грибоедов согласился и тут же, присев к столу, разделил реплику на две части: «Хотел бы с ним убиться. — Для компаньи?»
Но остальную критику Вяземского он не принял. Вполне естественно, что высокая комедия не особенно смешна — что смешного в мольеровских «Мизантропе» или «Дон Жуане»? А что касается недостатка естественности в действии, «нечаянностей», тут Грибоедов был решительно не согласен — вся пьеса именно и была построена на естественном ходе времени, просто Вяземский понимал это слово иначе: он не видел обдуманной интриги и почитал это недостатком или неумелостью автора. Грибоедов не стал спорить. Он почувствовал, что Москва дала ему все, что могла; теперь надо не отделывать шероховатости и изъяны, а начинать пробивать пьесу к зрителям и читателям. Прежде он думал провести лето в имении Бегичева, как в прошлом году. Но внезапно изменил решение. Бездеятельный летний отдых теперь его не соблазнял.
Прежде он намечал на лето один замысел. Кокошкин, несмотря на неудачу водевиля «Кто брат, кто сестра», по-прежнему считал Грибоедова лучшим (точнее, наиболее оригинальным) московским драматургом. Кокошкин весной 1824 года был в приятнейшем волнении. На Петровской площади главный московский градостроитель О. Бове почти уже завершил великолепное здание нового императорского театра и обещал совершенно его отделать к ближайшему сезону. А рядом купец В. Варгин перепланировал свой дом, намереваясь сдать его в аренду императорской труппе. Честно говоря, Кокошкин не думал, что его актерам необходимы сразу две сцены: огромная сцена в театре Бове и несколько меньшая в доме Варгина. Но раз за постройку платила казна, он не собирался отказываться. Его делом было обеспечить репертуар, причем такой, чтобы наполнить зрителями многоярусную залу Большого, как его сразу стали называть, театра. Московская труппа прежде не использовала столь необъятное пространство, тут требовался иной размах. Директор обратился к Грибоедову с просьбой написать какой-нибудь необычный пролог, которым могли бы открыться первые сезоны либо Большого, либо Малого театра.