Воспоминания о непрошедшем времени - Раиса Давыдовна Орлова-Копелева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кроме цели, прежде цели есть смысл. Предназначение. Они услышали голос, они выполнили то, что им было на роду написано. А это не часто дается людям.
Эти семеро обыкновенных, грешных людей совершили поступок великий. Они не стали ждать звезды. И не стали спрашивать: «К чему стадам дары свободы?» К чему свобода тем, кто бежал за покупками, кто улюлюкал, кто присоединился к карателям?
Они вышли. И посеяли семена. До жатвы мы не доживем. Не знаю, доживут ли они. Но семена — посеяны.
Может быть, когда-нибудь на Красной площади и воздвигнут памятник тем, кто восстал против бесчестья…
1972–1974
33.
После смерти
Осень 1965 года. Абрам Александрович Белкин сидел у нас в комнате и читал мои только написанные воспоминания о Фриде Вигдоровой. Поднял голову:
— А обо мне вы напишете?
Я промолчала.
— Понимаю. После смерти, да?
* * *
В ночь под Новый, пятьдесят седьмой год я впервые вошла в квартиру Белкина. Было много гостей. Мы веселились в первой комнате, а во вторую входить было неловко — музей. Прошло шесть лет со дня смерти его жены Нины Петровны, но все вещи лежали как при ней, по стенам и на столе — ее снимки.
…Есть люди, в дружбу с которыми входишь сразу, легко. А есть иные, дружбе с ними надо учиться, как надо учиться читать непривычные книги. Абрам Александрович при жадном интересе к людям был человеком строго избирательным, в душу свою пускал с трудом. Он был старым другом Льва, но мои с ним отношения строились медленно, нам обоим надо было преодолевать некое сопротивление.
Сравнительно скоро он стал для меня просто «Боба». Взрослого человека странно так называть, имя звенело по-детски и чуть смешно.
Он был небольшого роста, некрасив, но это забывалось сразу же, в первые минуты знакомства. Такое он излучал обаяние, так сразу покорял.
На вечере, посвященном его памяти, актер Монюков точно назвал белкинскую доброту «яростной», а ум — «аккумулятором мыслей, чувств, которые жили не только в нем и для него, эти заряды заражали и заряжали».
Он был привержен затейливым, старомодным ритуалам. Как-то мы ехали к нему, Лев остановился у цветочницы.
— Цветы мужчине? — это я удивляюсь.
И научилась приносить цветы мужчине безо всякого внешнего повода. Очень любил красивые вещи, изящные безделушки, подарки.
Он все меньше выносил многолюдье, почти перестал ходить в наш шумный дом, к себе же звал настойчиво. У себя он подбирал людей, как японцы подбирают букеты. Не должно быть никого случайного. Важно еще, чтобы собравшиеся подходили друг к другу. Каждый раз спрашивал: «В каких вы отношениях с Оксманом? Белинковым? С Заманским? С Шитовой? Синявским?»
«…чтой-то вы все нежнее и любовнее мне пишете, а видимся все реже и случайнее, незначительнее. Надо бы поговорить об этом» (21.11.1965).
Я сознавала и тогда, что мы видимся с людьми, гораздо менее внутренне необходимыми нам, чем Белкин, и которым мы нужны гораздо меньше. Видимся только потому, что те настойчивее, что приходят без звонка, что ближе живут или требовательно зовут нас к себе. Да мало ли еще почему…
Самой страстной любовью его жизни была русская литература XIX века. На уже упомянутом вечере В. Заманский говорил: «Удивительно родственно чувствовал он себя в русской литературе», и В. Виленкин: «Мне казалось, что ему неудобно, но он несет русский девятнадцатый век на своих плечах ранящими краями».
Он рассказывал небольшому кругу друзей свои новые работы, новые прочтения чеховского «Дома с мезонином» и «Студента», пушкинского «Моцарта и Сальери», «Легенды о Великом Инквизиторе» из «Братьев Карамазовых». Такое чтение — не просто прийти в гости. Он приглашал заранее. К такому-то часу. Опоздать — было смертным грехом. Никакой обычной болтовни, сразу к главному. Замечания мы записывали по ходу чтения, потом обсуждали. Подчас резко спорили. Вскоре Белкины <он женился вторично) купили магнитофон, и каждое чтение записывалось. При несовременности хозяина дома магнитофон сначала казался чужим, а как мы потом благословляли возможность слушать его голос.
Чтение его работ все в большей степени превращалось в ритуал. И этому я вначале внутренне сопротивлялась. Пока не поняла: в этом не было ничего суетного. Он очень серьезно, едва ли не благоговейно относился к тому, о чем писал: Пушкин, Достоевский, Чехов. Серьезно относился и к работе исследователя, критика.
Познакомившись с ним, я узнала, что во время кампании против «космополитов» (1949–1951) Белкина травили на собрании, потом выгнали из университета. В травле участвовали и некоторые студенты.
С семьей Е. Эткинда в Версале под Парижем. Апрель 1981 года
Думаю, что в его пристрастии к торжеству сказался и этот горький опыт: его гордость, долго попиравшаяся. Человека топтали, а он не дал себя растоптать, не дал себя унизить, сохранил душу. И вот теперь он говорил, распрямившись, освободившись, вернее — освобождаясь на наших глазах, сейчас, здесь, в этой комнате.
Ему нужно было не только снова и снова утверждать свое, особое прочтение классики, нужна была не только нравственная победа над темными силами. Белкину нужно было еще решить интеллектуальную задачу. Ему надо было докопаться до сути, понять: почему талантливый студент X. тогда так себя вел (впоследствии они подружились, бывший студент стал автором многих хороших книг). И задача относилась вовсе не к одному человеку — едва ли не ко всем нам. Решить эту задачу надо было вовсе не только потому, что сам Белкин в прошлом был гонимым. Но и потому, что в нем жила постоянная потребность ощутить и выразить парадоксальные переплетения добра и зла на глубинах души человеческой. Его тяготение к Достоевскому отнюдь не случайно.
Выгнанного из университета Белкина вскоре взяли на работу в Энциклопедию и в школу МХАТ. И там, и там он оставался до смерти.
Сентябрь 1965 года. Слушаю его лекцию в школе МХАТ. Он приводит слова Достоевского о различии между честностью (верность своим убеждениям) и нравственностью (верность самих убеждений).
— Тридцать лет тому назад я был убежден, что Сталин ведет нас к гармонии. И вел себя в соответствии с этими убеждениями. Был ли я