Сцены из жизни провинциала: Отрочество. Молодость. Летнее время - Джон Максвелл Кутзее
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не уверен, что я вас понял. Вы не могли бы развить эту тему?
Чего вы не поняли?
Вы хотите сказать, что он был с вами жесток?
Нет, ни в коем случае. Со мной Джон всегда был до чрезвычайности мягок – и только. Он был тем, что я назвала бы мягкой натурой, кроткой даже. И это составляло часть его проблем. Такова была его жизненная задача: стать мягким человеком, безвредным. Давайте-ка я начну сначала. Вы наверняка помните, сколько убийств совершается в «Сумеречной земле», – и убивают там не только людей, животных тоже. Ну так вот, примерно в то время, когда вышла книга, Джон объявил мне, что стал вегетарианцем. Не знаю, долго ли он им пробыл, но я истолковала его вегетарианство как часть более обширной программы самосовершенствования. Он решил не допускать тягу к жестокости и насилию ни в одну из сфер своей жизни – включая, смею сказать, и любовную, – перенаправить их в сочинительство, которому, как следствие, предстояло обратиться в своего рода слабительное средство бесконечного действия.
Многое ли из этого вы видели уже тогда и насколько многим обязаны более поздним прозрениям психиатра?
Я видела все – оно же лежало на поверхности, копать глубоко необходимости не было, просто в то время я не владела языком, позволяющим это описать. А кроме того, у меня был с ним роман. В самый разгар любовной интриги нам не до аналитических упражнений.
Любовная интрига? Раньше вы к этому выражению не прибегали.
Ну, тогда разрешите поправиться. Эротическая связь. Я была такой молодой и зацикленной на себе, что любить – по-настоящему любить – человека, столь радикально недовершенного, не могла. Итак, я состояла в эротической связи с двумя мужчинами, в одного из них я вложила очень многое – вышла за него замуж, родила ребенка, – в другого не вложила ничего.
И то, что я ничего не вложила в Джона, объяснялось, как я теперь подозреваю, его стремлением обратить себя в уже описанное мной существо: в мягкого человека, который никому не причиняет вреда – даже бессловесным животным, даже женщине. Теперь я думаю, что могла бы быть с ним более откровенной: «Если ты по какой-то причине сдерживаешься, не стоит, в этом нет никакой нужды». Если бы я сказала ему так, если бы он принял это всерьез, если бы разрешил себе быть чуть более опрометчивым, чуть более властным, чуть более внимательным ко мне, он и впрямь мог бы вырвать меня из оков брака, который и тогда уже был для меня нехорош, а впоследствии еще и ухудшился. В сущности, он мог спасти меня – или спасти лучшие годы моей жизни, которые я, как потом выяснилось, потратила впустую.
[Молчание.]
Я как-то сбилась. О чем мы говорили?
О «Сумеречной земле».
Да. О «Сумеречной земле». С ней вам следует быть осторожным. На самом деле эта книга писалась еще до того, как мы с Джоном познакомились. Вы проверьте хронологию. Поэтому не следует читать ее как книгу о нас двоих.
Мне это и в голову не приходило.
Помню, после «Сумеречной земли» я спросила у Джона, над чем он сейчас работает. Он ответил уклончиво. Сказал:
– Я всегда над чем-нибудь работаю. Если я поддамся искушению не работать, то что буду делать с собой? Ради чего жить? Мне тогда застрелиться придется.
Меня это удивило – я говорю о потребности в писательстве. О его привычках, о том, как он проводит время, я практически ничего не знала, но впечатления маниакального труженика он на меня никогда не производил.
– Это почему же? – спросила я.
– Если я не работаю, на меня нападает депрессия, – ответил он.
– Тогда зачем тебе твой бесконечный ремонт? – спросила я. – Заплати кому-нибудь, кто займется им, и потрать освободившееся время на сочинительство.
– Ты не понимаешь, – сказал он. – Даже если бы у меня были деньги, чтобы нанять рабочего, а их нет, я все равно испытывал бы потребность тратить икс часов в день на то, чтобы копаться в саду, или передвигать с места на место валуны, или замешивать бетон.
И следом он произнес очередную его речь о необходимости уничтожить табу, наложенное на физический труд.
Я погадала, нет ли в ней критики в мой адрес: платя моей чернокожей домработнице, я получаю досуг, который трачу на романы с мужчинами. Впрочем, я эту мысль отбросила.
– Да, – сказала я, – в экономике ты явно не силен. Первый ее принцип состоит в том, что, если бы каждый из нас прял собственную пряжу и доил собственных коров, а не подряжал для этого других людей, мы все еще сидели бы в каменном веке. Мы же создали экономику, основанную на обмене, а она, в свой черед, сделала возможной долгую историю материального прогресса. Ты платишь кому-то за бетонирование, и это дает тебе время для сочинения книги, которая оправдывает твою бездеятельность и придает смысл твоей жизни. Более того, она может придать смысл жизни рабочего, который возится вместо тебя с бетоном. Так все мы и преуспеваем.
– А ты действительно веришь в это? – спросил он. – В то, что книги придают смысл нашей жизни?
– Да, – ответила я. – Книга должна быть топором, колющим лед, который сковывает нас изнутри. Чем же еще?
– Жестом неприятия времени. Залогом бессмертия.
– Бессмертия не существует. И книги тоже не бессмертны. Планету, которую мы топчем ногами, когда-нибудь втянет в себя и сожжет дотла солнце. После чего сама Вселенная схлопнется и исчезнет внутри черной дыры. И ничто не выживет, ни ты, ни я, ни представляющие интерес лишь для очень немногих книги о выдуманных покорителях Африки восемнадцатого столетия.
– Говоря о бессмертии, я не подразумевал существование вне времени. Только существование после физической кончины.
– Ты хочешь, чтобы тебя читали после твоей смерти?
– Возможность цепляться за эту надежду дает мне определенное утешение.
– Даже притом, что ты этого не увидишь?
– Даже притом, что я этого не увижу.
– Но зачем люди будущего станут читать написанную тобой книгу, если она обращена не к ним, если она не поможет им проникнуть в смысл их собственной жизни?
– Может быть, им все еще будет просто-напросто нравиться чтение хорошо написанных книг.
– Глупости. Это все равно что сказать: если я сооружу достаточно хороший радиограммофон, люди будут пользоваться им и в двадцать пятом веке. Не будут. Потому что к тому времени радиограммофоны, как хорошо их ни делай, устареют. И людям двадцать пятого