Пленница - Марсель Пруст
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На всякий случай я умножал подарки, которые мог сделать Альбертине. Что касается платьев Фортюни, мы наконец остановились на синем с золотом, на розовой подкладке, которое было уже готово. Однако я заказал еще пять, от которых она с сожалением, отказалась, предпочтя им синее. Между тем, однажды весной, через два месяца после визита ее тетки, я дал увлечь себя порыву гнева. Это случилось в тот вечер, когда Альбертина в первый раз надела синее с золотом платье Фортюни, которое, напомнив Венецию, заставило меня еще острее почувствовать, какие жертвы приносил я ради нее, не получая за это никакой благодарности. Хотя я никогда не видел Венеции, я беспрестанно о ней мечтал, начиная с тех пасхальных вакаций, что еще ребенком должен был там провести, и даже еще раньше, с тех пор как Сван когда-то мне подарил в Комбре гравюры Тициана и фотографии Джотто. Платье Фортюни, которое было в тот вечер на Альбертине, казалось мне призраком-искусителем этой невидимой Венеции. Оно было сплошь залито арабским орнаментом, как венецианские дворцы, спрятанные, подобно султаншам, под сквозным каменным покрывалом, как переплеты библиотеки Амброзиана, как колонны, увитые восточными птицами, означающими попеременно смерть и жизнь и повторявшимися в переливах материи темно-синего тона, который по мере перемещения моего взгляда превращался в расплавленное золото по тем самым законам, что претворяют перед плывущей гондолой лазурь Большого канала в пылающий металл. А на рукавах была розовая подкладка с вишневым оттенком, настолько специфически венецианским, что его называют розовым тоном Тьеполо.
Днем Франсуаза мне проговорилась, что Альбертина всем недовольна, что когда я велю ей сказать, что я с ней выйду или что я не выйду, что за ней будет послан автомобиль или не будет послан, она только пожимает плечами и отвечает чуть ли не дерзко. Вечером, чувствуя ее дурное настроение и сам находясь в угнетенном состоянии под влиянием первой жары, я не в силах был сдержать гнев и упрекнул ее в неблагодарности: «Да, можете у каждого спросить, — кричал я изо всей силы, вне себя от бешенства, — можете спросить у Франсуазы, все в один голос говорят об этом». Но тут я вспомнил, как Альбертина мне раз сказала, насколько я бываю страшен в гневе, и продекламировала следующие строки «Эсфири»:
Суди же сам, с какой боязнью и тоской
Я зрю твое чело, разгневанное мной.
……………………………………………..
Кто б дерзновенный мог, не потупляя глаз,
Твой гневный встретить взор, грозивший мне сейчас?
Я устыдился своей несдержанности. И вот, возвращаясь к тому, что я сделал, но не желая иметь вид человека, потерпевшего поражение, — предлагая мир, но мир вооруженный и грозный, и считая в то же время полезным снова показать, что я не боюсь разрыва, дабы она не вздумала к нему прибегнуть, — я сказал: «Простите меня, милая Альбертина, я стыжусь своей несдержанности и крайне сожалею, что позволил себе так увлечься. Если мы не можем больше ужиться, если мы должны расстаться, то не надо, чтобы наша разлука произошла таким образом, это было бы недостойно нас. Мы разлучимся, если надо, но прежде я самым искренним образом и от всего сердца хочу попросить у вас прощения». Чтобы поправить допущенную ошибку и приобрести уверенность, что Альбертина у меня останется, по крайней мере, до отъезда Андре, то есть не меньше, чем три недели, хорошо было бы, думал я, завтра же доставить ей какое-нибудь удовольствие, превосходящее все то, чем я ее баловал до сих пор, и способное занять ее на достаточно продолжительное время; вот почему, твердо решив истребить неприятное впечатление, оставленное у Альбертины моей выходкой, я подумал: хорошо бы воспользоваться настоящей минутой и показать ей, что ее жизнь известна мне лучше, чем она думает. Досада, которую она почувствует, завтра будет изглажена моими знаками внимания, а предостережение останется в ее сознании. «Да, милая Альбертина, простите мне мою несдержанность. Я совсем не так виноват, как вы думаете. Есть злые люди, которые стараются нас поссорить, я все не хотел вам об этом говорить, чтобы вас не беспокоить. Но от некоторых вещей у меня голова иногда идет кругом. Так, в настоящее время меня изводят, меня преследуют доносами о ваших отношениях с Андре». — «С Андре?» — воскликнула Альбертина, вспыхнув от негодования. Она даже глаза раскрыла, — настолько ее это удивило или настолько она желала показаться удивленной. «Восхитительно! А нельзя ли узнать, кто вам рассказал эти милые вещи, нельзя ли мне поговорить с этими лицами, узнать, чем они могут подтвердить свои гнусности?» — «Не знаю, милая Альбертина, это анонимные письма, но от лиц, которых вы, может быть, легко бы разгадали (сказал я, чтобы показать, что не верю в искренность ее слов), так как они, по-видимому, хорошо вас знают. Последнее из этих писем, должен сознаться (я его привожу вам только потому, что в нем речь идет о пустяке и говорить о нем можно спокойно), меня однако сильно расстроило.
Мне сообщают, что если в день нашего отъезда из Бальбека вы сначала пожелали остаться, а потом уехать, то это объясняется тем, что вы получили в промежутке письмо от Андре, извещавшее о неприезде вашей подруги». — «Да, конечно, Андре мне писала, что она не приедет, она мне даже телеграфировала, я не могу показать вам телеграмму, потому что не сохранила ее, но я ее получила не в тот день, да и какое, скажите на милость, мне дело до приезда или неприезда Андре в Бальбек?» — «Какое, скажите на милость, мне дело» было доказательством гнева Альбертины и того, что «ей было до этого дело», но это выражение не доказывало, что она вернулась в Париж единственно из желания увидеть Андре. Убеждаясь в том, что какой-нибудь из действительных или мнимых мотивов ее поступков бывал открыт лицом, которому она привела другой мотив, Альбертина всегда страшно сердилась, хотя бы то было лицо, ради которого она действительно совершила свой поступок. Но если Альбертина считала, что сведения о ее поведении я получаю не от анонимов, доставляющих их мне помимо моего желания, но сам жадно их собираю, об этом никоим образом нельзя было бы заключить из ее последующих слов, в которых она как будто принимала мою версию анонимных писем, а можно было лишь догадываться по ее гневу на меня, гневу, казавшемуся ничем иным, как вспышкой ее давнишних раздражений, совсем как шпионаж, в котором, согласно этой гипотезе, она подозревала меня, оказывался лишь завершением моего надзора за каждым ее шагом, в чем она давно уже не сомневалась. Гнев ее распространился даже на Андре; подумав, должно быть, что теперь я не буду больше спокоен, даже когда она будет выходить с Андре, Альбертина проговорила: «К тому же, Андре меня выводит из себя. Она несносна. Я не хочу больше выходить с ней. Можете об этом объявить людям, сказавшим вам, будто я вернулась в Париж ради нее. Представьте, после стольких лет моего знакомства с Андре я даже не в состоянии описать ее наружность, так мало я на нее смотрела!» Между тем, в первое мое посещение Бальбека она мне сказала: «Андре обворожительна».
Правда, это не означало, что она была в любовных отношениях с ней; тогда она даже не говорила иначе, как с негодованием, о всех отношениях подобного рода. Но разве не могла она измениться, не отдавая себе отчета в том, не подозревая, что ее игры с приятельницей являются ничем иным, как безнравственными отношениями, которые она клеймила у других, очень смутно их себе представляя? Разве не было это так же возможно, как и то изменение, которое произошло, тоже бессознательно, в ее отношениях со мной: ведь, отвергнув с таким негодованием мои поцелуи в Бальбеке, она сама потом мне их дарила каждый день и долго еще, как я, по крайней мере, надеялся, будет дарить; подарит сию минуту? «Но каким же образом, милочка, могу я им об этом объявить, если я их не знаю?» Ответ мой был настолько солиден, что не мог, казалось, не разрешить возражений и сомнений, кристаллизовавшихся в зрачках Альбертины. Однако он их оставил нетронутыми. Я замолчал, а она продолжала смотреть на меня с тем настойчивым вниманием, с каким мы смотрим на человека, не кончившего своей речи. Я снова попросил у нее прощения. Альбертина отвечала, что ей нечего мне прощать. Она вновь стала очень кроткая. Но ее печальное и расстроенное лицо, казалось, затаило какое-то решение. Я хорошо знал, что она не может меня покинуть без предупреждения, не может даже ни желать этого (через неделю назначена была примерка новых платьев Фортюни), ни сделать приличным образом, так как в конце недели возвращалась моя мать, а также ее тетка. Почему же в таком случае, если она не могла уехать, я повторил ей несколько раз, что завтра мы выйдем вместе посмотреть венецианский стеклянный сервиз, который я хотел ей подарить, и с облегчением услышал ее согласие? Когда настало время прощаться, и я ее поцеловал, она, вопреки своему обыкновению, отвернулась, — это произошло всего через несколько мгновений после того, как я мечтал об отраде, которую она мне дарила каждый вечер и в которой отказала в Бальбеке, — не возвратила мне моего поцелуя.