Великий раскол - Даниил Мордовцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Убедившись, что мир божий остался все таким же прекрасным, каким был и четырнадцать лет назад, и в дни его юности, он как-то не то горько, не то радостно тряхнул головой и, смахнув со щек выкатившиеся из глаз слезы, широко, размашисто перекрестился. Он хотел было двинуться за передним стрельцом дальше, к выходу из ограды, которою обнесена была его тюрьма, как услыхал позади себя звяканье цепей. Оглянувшись, он увидел, как из трех других таких же, как его, землянок выходили тоже узники со стрельцами, и в этих узниках он отчасти узнал, отчасти догадывался, что узнал, – так неузнаваемо изменились они в четырнадцать лет! – друга своего попа Лазаря, дьякона Благовещенского собора Федора и духовника своего инока Епифания, того самого, которому он сейчас только писал в «Житии» своем, как «Богородица беса в руках мяла» и ему, Епифанию, отдала и прочее.
Аввакум радостно всплеснул руками.
– Други мои, светы!.. Вместе ко Господу идем!
– Аввакумушко! Протопоп Божий!
– Епифанушко, миленький! Федорушко, братец!
– Живы еще! Все живы! И помрем вместе!.. Лазарушко, и ты с нами!
Они обнимались и плакали, звеня цепями. Стрельцы, глядя на них, супились и отворачивались, чтобы скрыть слезы.
Звякнула щеколда оградной калитки, калитка распахнулась, и в ней показалось красное, прыщеватое лицо «людоеда».
– Эй! Лизаться, пустосвяты, вздумали! – закричал Кузмищев. – Еще нацелуетесь с дымом да с полымем… Веди их, стрельцы!
Узников развели и повели гуськом к калитке. Впереди всех шел Аввакум. За тюремной оградой глазам арестантов представился большой сруб, наполненный щепами и установленный снопами сухого сена, перемешанного с берестой да паклей. Около сруба толпился народ.
Кузмищев, взяв у стоявшего около сруба с зажженными свечами монаха четыре восковых свечечки, раздал их осужденным.
– За мною, други мои, венцы царски ловить! – воскликнул Аввакум, поднимая вверх свечу и твердо всходя на костер.
Товарищи последовали за ним и стали на костре рядом, взявшись за руки.
Кузмищев достал из-за пазухи бумагу, медленно развернул ее, откашлялся. Но в этот момент Аввакум, перекрестившись и поклонившись на все четыре стороны, быстро нагнулся и, подобно старице Юстине в Боровске, в разных местах сам своею свечею подпалил сено и бересту. Пламя мгновенно охватило костер… В толпе послышались крики ужаса… Все поснимали шапки и крестились…
Подьячий окончательно растерялся…
– Охти мне!.. Ах, изверги!..
Из пламени высунулась вся опаленная чья-то рука с двумя истово сложенными пальцами…
– Православные! Вот так креститесь! – раздался из пламени сильный, резкий голос Аввакума. – Коли таким крестом будете молиться, вовек не погибнете, а покинете этот крест, и город ваш песок занесет, и свету конец настанет!
– Аминь! Аминь! Аминь! – прозвучал в толпе голос, столь знакомый всей Москве.
Из толпы выделился черный низенький клобучок, а из-под клобучка светились зеленоватым светом рысьи глазки матери Мелании.
– Охти мне! Ах, злодеи, воры, аспиды! – метался подьячий с бумагою в руках.
Костер между тем трещал и пылал, как одна гигантская свеча, от которой огненный язычище с малыми язычками высоко взвивался к небу, обрываясь там, развеваясь и расплываясь в воздухе серою дымкою.
Кругом, казалось, все засумрачилось, потемнело, словно бы на землю разом опустились сумерки. Онемевший от страха народ не смел шевельнуться. Сумрак сгущался все более и более. Костра уже не было – оставалась и перегорала огромная куча огненного угля…
Вдруг как из ведра полил дождь…
– Батюшки! Православные! Небо плачет! Небушко заплакало от эково злодеяния! О-о-ох! – раздался в толпе отчаянный вопль женщины.
Кузмищев встрепенулся, словно его кнутом полоснуло.
– Эй! Лови ее, лови! Держи воруху! Держи злодейку!
Но Мелании, это она выкрикнула, и след простыл… «В воду, братцы, канула, сгинула, провалилась…»
Народ сунулся к залитому огнем костру, собирать на память «святые косточки», чтоб разнести их потом по всему Московскому государству… Аввакум был прав, говоря о сожигаемых: «Из каждой золинки их, из пепла, аки из золы феникса, изростут миллионы верующих…» Так и вышло…
В то время когда в Пустозерске дым и чад от сожигаемого Аввакума серыми облачками возносился к пасмурному небу, в Кирилловом монастыре, на Белом озере, враг и погубитель всей жизни первого расколоучителя Никон умирал медленною, мучительною смертью всеми забытого старика и заточника.
Когда через четыре месяца после смерти Морозовой, в конце января 1676 года, умер Тишайший и благочестивейший царь Алексей Михайлович всея Руси и преемник его, царь Федор Алексеевич, послал к Никону с дарами и с вестью Лопухина просить у старика прощения и разрешения покойному царю на бумаге, то Никон по обыкновению заупрямился.
– Бог его простит, – отвечал он, – ино в страшное пришествие Христово мы будем с ним судиться; я не дам ему прощения на письме!
Пользуясь этим, на Никона к царю полезли доносчики: вывели на божий свет и застреленного им баклана, и высеченного из-за «добро-ста» поварка Ларку, и раздетую для лечения бабу Киликейку…
Никона перевели в более тяжкое заточение, в Кириллов монастырь, старцы которого и прежде постоянно сердили сварливого старика, то привозя ему в пищу грибов с мухоморами, то «напуская к нему в келью чертей», то говоря, что он у них в монастыре «всех коров переел»…
В Кириллове Никон таял с каждым днем. Он уже с трудом передвигал от старости свои больные и усталые ноги, посхимился, готовился к смерти…
Об этом донесли куда следует: умирает-де старец Никон, как и где похоронить его?
И тогда из Москвы пришла милость: порадовать-де заточника свободой хоть перед смертью…
Порадовали… Повезли в Воскресенский монастырь…
Ему страстно перед смертью теперь захотелось взглянуть, цело ли поныне там, на переходах его келий, то ласточкино гнездо, которое он пощадил когда-то, не разметал клюкою…
Больного Никона из Кириллова монастыря привезли на берег Шексны, посадили в струг и по его желанию поплыли вниз к Ярославлю, а оттуда к Нижнему, к тому далекому селу, где родился он и бегал маленькими босыми ногами, счастливый, невинный… Хотелось ему перед смертью взглянуть на родное село, потом на ласточкино гнездо в своем любимом Воскресенском монастыре, а там и на Москву, послушать в последний раз могучего звону всех сорока сороков, вспомнить свое патриаршество, свое царство, как они делили его с покойным «собинным» другом царем Алексеем Михайловичем…
Это было в августе 1681 года. Дорогой, во время плавания, погода стояла сухая, тихая, теплая, ясная, словно весенняя. Зелень еще не начинала желтеть, паутина еще не тянулась серебряными нитями в воздухе, и только ранняя перелетная птица, гуси и лебеди, звонко перекликались глубоко в небе, напоминали, что они летят на теплые воды, на полдень, туда же, куда, казалось, медленно плыл и струг Никона…