Кто не спрятался - Яна Вагнер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Или я. Я тоже могла, – говорит Лора, которая уже рядом, на полу, и, если бы только набралась сейчас храбрости, могла бы, например, наклониться и поцеловать рыжий затылок. Или обнять их, сразу всех троих. Предложить им свое утешение.
– Мы просто все должны так сказать! – кричит Лора и неожиданно радуется этой своей идее почти до слез. – Что мы могли. Что каждый из нас мог. Понимаете?
– Молодец, детка, – говорит Таня. – Отлично придумано. Ничего же нет, ни отпечатков, ни следов. Вообще никаких улик. Все, что им осталось, – наши показания. Если мы всё сделаем правильно, они завязнут навсегда. Утонут нахрен.
Бла, бла, бла, думает Егор так громко, что, кажется, они обязаны услышать его. Почуять его внезапное отвращение. Сейчас они все усядутся на чертов ковер (думает Егор) и будут обниматься и плакать до утра, упиваясь своим благородством. Подкачивая его, как велосипедное колесо. И эта идиотская решимость проживет, например, дня три. Пока не станет ясно, что вернуться домой – нельзя. А там, дома, расстраиваются дела, рушатся планы и разваливаются карьеры, гибнут кактусы и дохнут некормленые кошки. И прекрасная жертва, которую они себе так красиво сочинили, покажется им слишком большой и потеряет смысл еще до первого жесткого допроса, до камер предварительного заключения, до первой реальной угрозы, до унижений, еще на стадии кактусов и кошек. И вот тогда понадобятся эксперты, и стратегии, и здравый смысл. Скучная последовательная работа на много дней. Но сегодня, завтра и, может, еще послезавтра всякий, кто посмеет заикнуться об этом, – зануда и трус. Слабак. Негодный друг, думает Егор, который хотел бы вскочить сейчас и раскричаться. Раз в жизни позволить себе гнев, швырнуть им в лицо их лицемерие. Их кошек и кактусы.
Вместо этого он поднимается, и держит руки вдоль тела, и следит за голосом.
– Все это очень здорово, ребята. Идея прекрасная. Только вы забыли про Оскара.
Потому что этот аргумент очевидней и проще. Потому что он, Егор, наверное, и в самом деле трус. Потому что тихий маленький иностранец замер в своем углу, нейтральный, как инертный газ, и молчит уже так долго, что они снова забыли: он не с ними, не на их стороне. Не обязан врать ради них. И слышал каждое слово.
Победительный восторг выходит из них со свистом, как воздух из проколотого матраса, а Егор (зануда, слабак и негодный друг) не злорадствует, правда. Не наслаждается моментом, не садится на пол, не присоединяется к объятию.
– Маша, – говорит он. – Машенька, милая. Будет непросто, но я помогу. Найдем адвоката, самого зубастого, какую-нибудь местную звезду. Я знаю, как искать, и знаю, что надо делать. Они тебя, конечно, не отпустят, надеюсь, ты понимаешь. Но мы подеремся. Психиатров подтянем и докажем аффект. Мне много всего нужно прочитать, здесь совсем другие законы, но я прочитаю. И не уеду. Обещаю. Я буду здесь, сколько понадобится, и сделаю все что можно. Слышишь?
– Хорошо, – отвечает Маша и запрокидывает голову, подставляет лоб колючим лампам. – Хорошо. Мне так страшно, Егор, – говорит Маша. – Очень страшно. Обними меня, пожалуйста.
И протягивает обе руки.
* * *
Электрический бунт подавлен. Обуздан, снова взят под контроль. После недавней бесстыдной вспышки свету временно нет доверия: он – враг, такой же, как огонь. И потому выключатели опущены, цепи разомкнуты. Пыльные оленьи головы в коридоре таращатся в пустоту, двери на втором этаже плотно закрыты, в спальнях темно.
Старый дом, измученный грубостью своих постояльцев, дышит ровно и глубоко, заживляет ожоги и рубцы, тихо гонит теплую воду по радиаторам и набирается сил, дожидаясь утра. Через несколько часов начнется мутный январский рассвет, из долины поднимется оттаявший вагон канатной дороги, и люди, неподвижно лежащие сейчас в лавандовых постелях, наконец покинут его. Оставят в покое. А за ними, как всегда, появится стайка веселых женщин с ласковыми руками, которые отмоют его и отполируют, натрут воском паркетные полы, вычистят ванные и застелят кровати чистым бельем. Вернут ему достоинство. Может быть, следующим гостям он понравится больше, и они не будут к нему так жестоки.
С каждым вздохом ветра в дымоходе угли на дне каминной топки ненадолго делаются ярче, но огонь умер. Или, скорее, уснул на время, как и весь дом, и люди в спальнях, и придавленная снегом толстая гора. Спят опрокинутый набок журнальный стол и заляпанный воском ковер в гостиной. Спят шеренги пыльных бутылок в баре, и немытые тарелки в мойке, и мертвые утки на охотничьих натюрмортах.
В двенадцатом номере Петя лежит на спине, укутанный в толстую фланелевую пижаму, укрытый до подбородка, и смотрит в невидимый черный потолок. Никак не может согреться.
Подушка рядом с ним пуста, нетронута вторую ночь подряд, и это странно. Неуютно. Любовь – слишком напряженное слово, слишком громкое. К тому, что ты привык засыпать внутри кокона раскаленных одеял, прижавшись носом к влажному плечу, любовь не имеет отношения. Это просто метаболизм. За двадцать лет твое тело, ночь за ночью соседствующее с избыточным теплом, разучилось пользоваться собственными ресурсами. Отключило обогрев, выкрутило термостат на ноль.
Голубая крахмальная перина лежит на нем сверху, как сугроб, как тысячелетний ледник. Даже не думает согреваться. Огонь, жадно вспоминает Петя, продрогший, стучащий зубами. Спускает ноги на пол и бежит по коридору и затем по лестнице вниз, на первый этаж, – как был, в пижаме, босой.
В гостиной пахнет гарью и вчерашними сигаретами, изуродованный ковер колет голые Петины ступни. Он садится на корточки возле камина, задирает тяжелую стеклянную створку и мечет поверх едва теплых углей два последних куска магазинной древесины из выпотрошенной связки и следом – комок мятых салфеток. Хватает кочергу и ворошит неумело и страстно, и дует, кашляя и отплевываясь пеплом, лишь бы разжечь. Лишь бы снова почувствовать жар.
Салфетки вспыхивают и через мгновение превращаются в золу, одно из полированных поленьев принимается слабо дымить с одного бока, но огня нет. Как они это делают, черт бы их побрал? Какие-то нужны щепки, старые газеты, жидкость для розжига – что? Это ведь не может быть сложно – развести огонь внутри дорогущей чугунной коробки со сложной системой клапанов и поддувал, которая заботливо спроектирована, чтобы не унижать владельца, чтобы сделать всю основную работу за него; достаточно просто один раз прочитать инструкцию и узнать как. Почему я не знаю? Как вышло, что я не могу даже этого?
Посадить дерево, построить дом, вырастить сына и разжечь сраный камин. Или хотя бы потребовать справедливости. Всего однажды, по важному поводу. Например: она не должна была умирать. Женщина со злыми глазами и соленым ртом, которая одиннадцать лет назад пошутила и могла бы когда-нибудь пожелать повторить свою шутку. Еще раз, просто так, от скуки; неважно. Кто вообще сказал, что смысл человеческой жизни – в том, чтобы строить дома и сажать деревья? Счастье не универсально, не одинаково для всех. Слишком сложно устроено для грубых определений. Отдельное личное счастье может быть стыдным и хрупким. Неочевидным настолько, что даже близкие люди походя, на бегу превращают его в ничто, в неживой кусок мяса, укрытый чехлом от снегохода, и не просят у тебя прощения. Вообще не признают твоей потери. Твоего права на скорбь.