Странница. Ранние всходы. Рождение дня. Закуток - Сидони-Габриель Колетт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Этот день мой не стал для меня приятным днем. Я надеюсь, у меня еще есть впереди много-много дней, но я уже не хочу тратить их понапрасну. Несвоевременная робость, слегка увядшая и горькая, как все то, что остается нерешенным, двусмысленным, бесполезным… Ни украшение, ни хлеб насущный…
Слабый, молчаливый сирокко прогуливается из одного конца комнаты в другой. Он так же мало способен освежить комнату, как какая-нибудь сидящая в клетке сова. Как только я расстанусь с этими страницами цвета светлого дня в ночи, я пойду спать во двор, на матрасе из рафии. Над головой тех, кто спит под открытым небом, вращается весь небосвод, и когда, проснувшись раз-другой до рассвета, я обнаруживаю бег крупных звезд, не оказавшихся на прежнем месте, то испытываю легкое головокружение… Иногда конец ночи столь холоден, что роса в три часа прокладывает себе на листьях дорожку из слез, а длинная шерсть ангорского одеяла серебрится как луг… Ро-бость, у меня был приступ робости. А всего-то и нужно было — поговорить о любви, снять с себя подозрение… Ведь боязнь смешного — даже моя собственная — имеет пределы. Можете ли вы меня представить кричащей, с румянцем невинности на лице, что Вьяль…
А кстати, какова же его собственная роль во всем этом? Героиня добивается, чтобы весь свет прожектора маленькой истории был направлен на нее. Она выскакивает на первый план, выворачивает себя наизнанку, обнаруживает свое дурное пристрастие к неприступной добропорядочности… А мужчина, что же он? Он молчит, он скрывается. Какое преимущество!..
VII
Что касается мужчины, то молчал он недолго. Я не в силах выразить свое изумление перед той стремительностью, с которой мысль Элен, ловко маневрирующая на трехстах метрах побережья, повторяя, подобно ослабевшей птице, береговые извилины, ворвалась в дом, в спокойное существование Вьяля. Я припоминаю, что в то утро, вместо того чтобы открыть решетку и идти в сопровождении собачьих приветствий, Вьяль, прислонившись к решетке, закричал еще издалека:
— Это мы вдвоем: Люк-Альбер Моро!
А рукой он мне показывал на Люка-Альбера Моро, представшего в странном черном одеянии, со скрещенными руками, влажными, как у лани, глазами и вооруженного терпением и кротостью не хуже, чем какой-нибудь деревенский святой.
— Ты, значит, нуждаешься в рекомендациях? — кричала я Вьялю. — Входите, вы-вдвоем-Люк-Альбер!
Однако Люк-Альбер тут же стал прощаться, потому что у него была назначена встреча с чистыми холстами и со своей женой — она должна была ему их принести.
— Вы извините меня… Ни одного холста в доме… Ни одного холста в городе. Гектары и гектары истраченных холстов, раскрашенных американцами и чехословаками… Я рисую на донышках шляпных коробок… Они говорят, что это из-за отсутствия вокзала… О! уж этот мне вокзал! Вы знаете, что это за вокзал…
При этом казалось, что его рука, сложенная раковиной, прощает и благословляет все то, что осуждает его речь.
Освещаемый десятичасовым солнцем день все еще сохранял свою юность благодаря сильному бризу, дувшему с залива. Какая-то веселость в освещении, плеск листьев шелковицы, свежесть изнанки очень сильной жары — все напоминало июнь. Помолодевшие животные бродили как весной, словно огромная ночная рука стерла с лица земли два месяца… Теперь, после того как меня поставили в глупое положение, я с легким сердцем, без натуги, обкладывала соломой мандариновые деревья. В выкопанную вокруг их ствола кольцевидную яму диаметром в два метра я набрасывала обессоленные водоросли, потом закрывала их землей и утаптывала обеими ногами как при сборе винограда, а весенний ветер тем временем сушил мой пот…
Приподнять, разорвать землю, проникнуть в нее — это одновременно и труд, и удовольствие, порождающее такую экзальтацию, которую никакая бесплодная гимнастика дать неспособна. Нутро земли, которое удается увидеть тем, кто на ней живет, делает их внимательными и жадными. За мной следовали зяблики и с криком набрасывались на червей; кошки принюхивались к скудной влаге, окрашивающей рыхлые комки в темный цвет; моя захмелевшая собака всеми лапами рыла себе нору… Когда вскрываешь землю, пусть всего лишь для одного капустного кочана, всегда ощущаешь себя первопроходцем, хозяином, не имеющим соперников супругом. У раскрытой земли нет больше прошлого — она вся вверяется будущему. С обожженной спиной, с навощенным носом, с глухо, как шаги за стеной, стучащим сердцем я так увлеклась, что на какое-то мгновение забыла о присутствии Вьяля. Садовничество приковывает глаза и дух к земле, и я чувствую, как во мне пробуждается любовь к ставшей вдруг счастливой, по-буржуазному степенной внешности деревца, которое поддержали, укрепили, накормили и одели в солому, прикрытую новой землей…
— А все-таки, Вьяль, насколько земля была бы душистее, если бы сейчас была весна!
— Если бы сейчас была весна… — повторил Вьяль. — Но ведь тогда мы были бы не здесь и все равно лишены аромата этой земли.
— Ничего, Вьяль, скоро я буду приезжать сюда весной… и осенью… да и в те месяцы, что заполняют интервалы между двумя сезонами… Февраль, например, или вторая половина ноября… Вторая половина ноября и голые виноградники… Вот у этого мандаринового деревца, похожего на шар, у него уже есть свой найденный им стиль, ведь правда? Круглое, как яблоко! Я постараюсь у него сохранить эту форму… Через десять лет…
Надо полагать, в конце этого срока меня ожидает нечто невидимое, несказуемое, поскольку я споткнулась об эти десять лет и остановилась.
— Через десять лет?.. — повторил Вьяль как эхо.
Я подняла голову, чтобы ответить, и обратила внимание, что в моем дворике на фоне розовой стены, гераней, георгинов и высоких стеблей этот втиснутый в свою прекрасную коричневую кожу, хорошо сложенный юноша смотрится темным пятном, несмотря на свою белую одежду…
— Через десять лет, Вьяль, с этого маленького дерева будут собирать прекрасные мандарины.
— Их будете собирать вы, — сказал Вьяль.
— Я или кто-нибудь другой, это не имеет значения.
— Имеет, — сказал Вьяль.
Он опустил свой нос, который у него несколько великоват, и дал мне самой поднять полную лейку, не поспешив на помощь.
— Не перетрудись, Вьяль!
— Извините…
Он протянул свою бронзовую руку,