Лета 7071 - Валерий Полуйко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Уж пропил небось? – с презрением ухмыльнулся Щелкалов.
Мужик поморгал глазами – и виновато, и радостно, протянул снизу вверх по носу рукавом и доверительно, как своему дружку, признался дьяку:
– Пропил!.. В том же годе…
– Ну, не грех, – ободрил его зачем-то Щелкалов. Может, для того, чтоб поскорей и полегче от него отвязаться. Мужик уже надоел ему. – Не грех, – еще раз повторил он и взобрался в седло.
– Не слыхал про мене, что ль? – простодушно подивился мужик.
– Не слыхал, – буркнул Щелкалов.
– На Казанском деле, что ль, не был?
– Ступай, ступай! – отмахнулся от мужика Щелкалов, задетый его вопросом.
Жеребец с места взял рысью, разбил встретившийся сугроб, обдав Щелкалова мокрой пылью. Проехав в конец улицы, Щелкалов круто поворотил назад и во весь опор поскакал к Китай-городу. После встречи с мужиком почему-то расхотелось ехать дальше. Сбил ему мужик охоту, сорвал с него самую острую и злую заядливость. Залегла в душу тоска, защемила, как боль… Заполз бы он в сугроб и сидел там, как медведь в берлоге, не ведая ни дня ни ночи… Или, как этот мужик, забрался бы с рассвета в кабак и замаял себя медовухой, чтоб и злость, и горесть, и радость – все отлетело прочь. Чтоб молиться кабатчику, как Богу, а Богу – как кабатчику. Чтоб и греха-то было – лишь на алтын куплено. И ни забот, ни обид, ни зависти к сильным и именитым, ни страху перед ними, чтоб был он сам по себе, а все остальное тоже само по себе. Чтоб не просыпаться по утрам с мыслью, что что-то не сбудется, а что-то не минется, что что-то не сделано, кому-то не угожено, с кем-то не слажено… Не рвать по-собачьи свою долю, не грызться за нее оголтело с другими, не пнуться наперед и не бояться, что тебя заступят, обойдут, похерят… Не усердствовать, не лебезить перед толстосумами, не дрожать перед сильными – жить, как живут блаженные, зная и чтя одного Бога, вознося его надо всеми и надо всем.
– В монастырь! В монастырь! – вымученно и зло шепчет он самому себе, словно долбится чем-то тяжелым в свою душу, в свою боль, в свою жалкую и постыдную неприкаянность. – В скит!.. На хлеб и воду!.. – А рука с плеткой все яростней и яростней нахлестывает жеребца. Жеребец, рассвирепев от боли, злобно рвет копытами заледеневший наст, расшвыривает его по сторонам вместе с клочьями изжелта-белой пены.
– Эка забрало лешего, – бурчат в бороды встречные возницы, поспешно заворачивая на сторону своих медлительных лошаденок. – Будто виялица в зад ему вскочила!
Какой-то отчайдушный мужичина, сиганув с дороги в сугроб, глумливо заорал:
– Гляди, Щелкан с глузду съезжает!
Ничего не слышит Щелкалов, жжет и жжет жеребца плетью… Промчался по Мясницкой, по Фроловке, по Евпловке… У Покровских ворот рванул под уклон и погнал вдоль Большой посадской стены.
Домчавшись до Сретенки, Щелкалов приостановился, оглянулся притаенно назад, почувствовав стыд за свою бешеную скачку… «Эка потеху черни устроил, – досадливо укорил он себя. – Еще бы в грудь когтями да бороду в клочья».
Тоска щемила ему душу, и он опять подумал о монастыре… Даже попробовал представить себя монахом – кротким, смиренным, сидящим в мрачной и пустой келье на хлебе и воде. Тонкая, как тростиночка, свечечка, часослов и беспросветная, длинная-предлинная ночь, спокойная, как его душа, – и ничего более, даже мыслей о смерти и о грядущем судном часе. Впервые он так страстно и ярко представил себе то, что до сих пор для него было только словом, только мыслью – спасительной и успокаивающей, приходившей на помощь его разбесившейся душе.
– Нет, – сквозь стиснутые зубы продохнул Щелкалов. – Се не по мне!..
Вдруг вспомнились россказни о царе, ходившие по приказам, что будто в один из выездов на осмотр подмосковных монастырей он остановился возле разрушенного татарами Старо-Угрешского монастыря и неожиданно сказал сопровождавшим его воеводам, что уйдет в монастырь.
Щелкалов обрадовался этому неожиданному, но как-то по-странному кстати пришедшему к нему воспоминанию, ободрившему его и успокоившему. Он чуть ли не со смешком, самонадеянно, как будто уверившись в каком-то своем превосходстве, подумал: «Пущай наш царь-батюшка, Иван Васильевич, убожится в келье. Все едино его не убудет! На вечное блаженство – и во дворце, и в келье – миром помазанный! Однако ж не выбрал келью… И не выберет! Како ж мне, не знавшему дворца, идти в келью?!»
От Неглинной тянет ветром – тянет по пустырю вдоль рва, как сквозь трубу. Щелкалов хватает ртом жесткую, густую прохолодь – до судороги в горле, будто пьет из глубокого родника… Легко становится и свободно. По отгоревшим щекам растекается слабая бледнота: он дышит жадно и глубоко, будто хочет захлебнуться этой прохолодью.
«Нешто на весну поворотило?!» – накатывается на него расплошная мысль.
2
В Китай-городе, за торговыми рядами на Никольской улице, Сава-плотник с артелью достраивал в эту зиму Печатный двор.
Еще восемь лет назад царь с митрополитом Макарием замыслили поставить на Москве печатню, чтобы делать в ней для церквей книги: и быстро, и искусно, а главное – без тех порч и искажений, которыми были полны рукописные книги. Много богохульства и ереси пошло по Руси от этих книг, нерадиво, наобум или по своему разумению переписанных полуграмотными переписчиками. Много крику, распрей и споров было и между попами – из-за толкования разных непонятных и путаных мест в богослужебных книгах. Собирались священные соборы, на которых осуждали и отлучали от церкви самых противных и упорствующих, предавали анафеме тайных и явных хулителей, но зло искоренить нельзя было никак, потому что оно плодилось и жило вместе с книгами, писавшимися небрежно и беспризорно в разных концах Руси.
А Иван каждый год строил новые церкви, и нужда в книгах становилась все большей и большей. Их скупали на торгах, у бродячих монахов, раздобывали где только можно, но все равно книг не хватало. Даже в кремлевских церквах и соборах не всегда можно было сыскать нужную книгу.
Книги так вздорожали, что имевший добротную книгу мог сторговать за нее целый дом. Только исправные книги попадались редко, а от других вреда было больше, чем пользы.
Книги нужно было делать в одном месте – исправленными, неизменными и одинаковыми.
Иван давно намерялся наладить у себя в Москве печатание книг, как это делалось у польского короля в Кракове и у литовского гетмана в Вильно… Еще задолго до казанских походов, сразу после венчания на царство, звал он из Германии вместе с другими мастерами и печатников. Да ливонцы не пропустили их в Москву. А перед последним походом на Казань приезжал от датского короля посланец, привозил с собой лютеранскую Библию и другие свои книги, искусно напечатанные в королевских печатнях. Сулился на всю Московию наделать книг – сколько нужно будет, – да слишком многого хотел за это лютеранин: хотел, чтобы царь отказался от своей православной веры и перешел в лютеранскую.
Прогнал тогда из Москвы лютеранина Иван, печатню же ставить не передумал. Одобрившись с митрополитом, казну положил на это дело, место, где быть печатне, выбрал. Сыскался в Новгородской земле и умелец – Маруша Нефедьев. По царскому указу привезли его в Москву, на корма урядили, жалованье дали. Приставили к нему для подмоги и обучения печатному делу дьякона церкви Николы Гостунского – Ивана Федорова да сына поповского Петра Мстиславца.