Шукшин - Владимир Коробов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Близкие его друзья (и, в частности, Анатолий Заболоцкий) рассказывают, что в последние годы жизни, в тесном товарищеском кругу, Шукшин иногда читал наизусть – очень доверительно как свои, лично—интимные, сокровенные – вот эти великие пушкинские строки:
Чаще произносил только вторую строфу, и с такой пронзительной, щемяще—грустной интонацией, что окружающим становилось как—то не по себе, да и сам он тут же спохватывался, переводил разговор в более шутливый план, «расшифровывал»: «Покой – это могила, а воля – это неповиновение начальству…»
Но шутки шутками, а «завидная доля» ему мечталась – чем дальше, тем больше, и «побег» он задумал не литературный, а самый что ни на есть настоящий. В одном из шукшинских писем начала семидесятых годов читаем:
«Мама, одна просьба: пока меня нет, не придумывайте ничего с домом, т. е. не продавайте (твой, я имею в виду). Приеду, мы подумаем, как быть. У меня в мыслях—то – в дальнейшем – больше дома жить, а дом мне этот нравится. Вот после этой большой картины (о Разине. – В. К.) подумываю с кино связываться пореже, совсем редко, а лучше писать и жить дома. Не совсем, но подолгу, по году так… Это, если все будет хорошо. Тянуть эти три воза уже как—то не под силу становится. И вот мечтаю жить и работать с удовольствием на своей родине. Здесь все идет своим чередом, ребятишки растут, квартиру, наверное, дадут хорошую. Сплю и вижу, как мы с тобой вместе живем. Так что пока повремени с домом. Я понимаю, что трудно, родная моя, но вот приеду – придумаем, как облегчить положение.
Мне обидно, что ты деньгами мало пользуешься в свое облегчение. Я их зарабатываю, а радости они вроде никому не приносят. Может, нанять бы человека, который приходил бы и топил раз в день. Неужели никто не согласится за деньги—то…» (Мария Сергеевна жила уже в Бийске на Красноармейской улице в кооперативной квартирке, купленной сыном. Большой дом в Сростках – тот самый, где теперь музей Шукшина, – стоял пустой, выстывал без хозяев в сибирскую стужу; и едва ли не в те самые дни, пока шло из Москвы на Алтай это письмо, на дом нашелся покупатель, и дело окончательно и бесповоротно сладилось.)
Своего дома в родном селе не стало, это очень огорчило Василия Макаровича, но мечту его о «побеге» не только не зачеркнуло, но еще и подстегнуло. Он решил, что нет худа без добра: теперь он не спеша подберет себе новую «обитель даль—ную», и, скорее всего, в месте более уединенном, нежели Сростки с их трехтысячным населением, но – обязательно на Алтае, обязательно – вблизи Катуни…
* * *
Многим неожиданными показались, даже странными, – а некоторым еще и выспренними – признания Шукшина в его последнем, посмертно опубликованном интервью. Да и в самом деле: человек, кинематографическая слава которого только—только вошла в зенит (зритель ломится на «Калину красную» и «Печки—лавочки»; тот самый широкий зритель, который обычно не запоминает режиссерских имен, помня лишь актеров, не только теперь помнит, но и, как о самом заветном, говорит в кругу близких и далеких о Шукшине—режиссере), этот, безо всякого преувеличения, всеобщий кино авторитет, кинокумир, кинолюбимец вдруг заявляет: «Надо, наверное, прекращать заниматься кинематографом». Это – по записи Г. Цитриняка. А по записи болгарского литератора Спаса Попова – еще решительнее: «…конец кино!»
Легко ли, нужно ли было делать подобное заявление – именно заявление, именно для печати! – «единому в трех лицах»?! Ведь это значит – два «лица» долой, значит, что человек сознательно, как говорится, наступает на горло собственной песне, бьет «влёт» самого себя. И ради чего, спрашивается?
Тогда, после смерти, об этом хотя и говорили, но как—то вскользь, попутно, кивая на высокую требовательность художника к себе. Потом все чаще и чаще стали раздаваться голоса, что—де это все от некоторой усталости, обычный «крик души», и никогда бы, будь жив, Василий Макарович с кинематографом бы не расстался, слишком сильна была к нему его тяга, велика, заметна, как магнитом тянула ответная многомиллионная зрительская реакция. Будь жив, так бы и продолжал тянуть весь этот воз – и писал бы, и снимал, и сам снимался; и литература, и режиссура, и актерские работы – всё для него было одинаково важно. Тем (в том числе и автору этих строк), кто утверждал, что самое главное для Шукшина и было, и особенно стало – писательство, тем намекали на «наивность» подобных суждений; нельзя, мол, отрывать одно от другого, один и тот же человек все эти дела делал – и с одержимостью, и с интересом.
Можно было бы в ответ сказать, что композитор Бородин был хорошим химиком, а Чехов говорил, что медицина его законная жена, а литература – любовница и т. д. и т. п. Но, увы, и «наглядные» примеры убеждают далеко не всегда. Да и вовсе не потому утверждаю я (и я не одинок):
Будь он жив, «конец кино» пришел бы!
Шукшин, как и любой другой человек искусства, бросал иногда слова на ветер, хотя и не потому, что хотел, а потому, что жизнь так поворачивалась (припомним историю с «запусками» фильма о Разине). Но Шукшин, и всегда—то скупой (хотя и «неосторожный») на «разные слова», Шукшин после сорока лет был особенно «скуп» на зряшные заявления и речи: «О возраст осени, он мне дороже юности и лета…» (Есенин)…
Впрочем, не только в «возрасте» дело. Истинный художник и в «младенчестве» живет сомневаясь. В ком и в чем? В самом себе. И это – прежде всего, а «возраст» только катализирует то, что давно уж им внутренне осознано, давно уже его душе ведомо.
Нет, не в последнем интервью, а еще в 1968 году, за шесть лет до того, «заявлял» Василий Макарович в печати (Советский экран, № 24): «Но все же, наверное, главное в моей жизни – писательство. Я не решаюсь назвать себя писателем, хотя и лежит в кармане книжка члена Союза писателей. Главное – то, без чего не можешь прожить. Я не могу без писательства. Это не значит, что ежедневно мне надо писать. В то время, когда я снимаю фильмы, я не подхожу к столу. Но наступает минута и… это банальное сравнение, однако стол действительно тянет магнитом».
Далее Шукшин говорит: «Впрочем, пока без режиссуры я тоже прожить не могу: закисаю за своим писательством».
«Наверное», «впрочем», «пока»… – уверенности, как видим, в окончательности выбора еще нет. Пока… А потом?
Г. Цитриняк оговаривал перед публикацией интервью: «Его чрезвычайно динамичную речь с трудом успели бы записать даже стенографистки высшей квалификации. Но магнитофонная запись и стенограмма (с записи! – В. К.) сохранили сказанное Шукшиным… Наверное, доведись ему прочитать материал перед публикацией, Шукшин захотел бы исправить стиль, отшлифовать отдельные фразы и выражения. К сожалению, это уже невозможно. Мы воспроизводим запись бесед, сохранившую всю непосредственность и естественность живой речи». Это – особенно естественность – замечательное свидетельство. Магнитофон «соврать» не может, а живая речь дает нам «козыри» удивительные…