Источник - Айн Рэнд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Понемногу Доминик поняла, что ей уже легче сходиться с людьми. Она научилась принимать самоистязание как испытание на прочность с целью выяснить, сколько же она может вынести. Она проходила через пытку официальных приёмов, спектаклей, обедов, танцев, благосклонная и улыбающаяся, и эта улыбка делала её лицо привлекательнее и холоднее, подобно солнцу в холодный зимний день. Она безучастно слушала лишённые смысла слова, произносимые так, будто говорившего оскорбил бы любой намёк на интерес со стороны слушателя, будто склизкая скука была единственным возможным видом связи между людьми, единственной опорой их непрочного достоинства. Она кивала всему и принимала всё.
— Да, мистер Холт, я считаю, что Питер Китинг — человек века, нашего века.
— Нет, мистер Инскип, только не Говард Рорк, зачем вам Говард Рорк… Мошенник? Конечно же, он мошенник. Только с вашей обострённой чёткостью и можно по справедливости оценить порядочность человека. Посредственность? Разумеется, и… и… он полная посредственность. Всё дело лишь в размере и расстоянии… и расстоянии… Нет, я не очень много пью, мистер Инскип, я рада, что вам нравятся мои глаза, да, они всегда такие, когда я веселюсь, и мне так приятно, когда вы говорите, что этот Говард Рорк ничего собой не представляет.
— Вы встречались с мистером Рорком, миссис Джонс? И вам он не понравился?.. О, это тип человека, к которому нельзя испытывать чувство сострадания? Как верно. Сострадать — это чудесно. Это то, что чувствуешь, глядя на раздавленную гусеницу. Возвышающее чувство. Можно размягчиться и раздаться вширь… понимаете, всё равно что снять с себя корсет. Не нужно поджимать живот, сердце или дух — когда испытываешь сострадание. Надо лишь посмотреть вниз. Это намного легче. Когда задираешь голову и смотришь вверх, начинает болеть шея. Сострадание — великая добродетель. Оно оправдывает страдание. В этом мире надо страдать, ибо как иначе стать добродетельным и испытать сострадание?.. О, оно имеет и свою противоположность, но такую суровую и требовательную… Восхищение, миссис Джонс, восхищение. Но здесь не обойдёшься корсетом… Поэтому я считаю, что всякий, к кому мы не чувствуем сострадания, — плохой человек. Как Говард Рорк.
Поздно вечером она часто приходила к Рорку. Она приходила без предупреждения, уверенная, что найдёт его там и в одиночестве. В его комнате не было необходимости сдерживаться, лгать, соглашаться и исключать себя из бытия. Здесь она свободно могла сопротивляться, и её сопротивление приветствовалось противником слишком сильным, чтобы бояться борьбы, и достаточно сильным, чтобы испытывать в ней потребность; именно здесь она находила волю другого, всецело поглощающую её право быть собой, той, с которой можно соприкоснуться лишь в честном бою, право побеждать и терпеть поражение, и равно сохранить себя и в победе, и в поражении, а не превращаться в бессмысленное, обезличенное крошево.
Когда они были в постели, это превращалось в акт насилия — как того с неизбежностью требовала сама природа этого акта. Это была капитуляция, тем более полная из-за силы сопротивления участников. Это было действо напряжения, ибо всё великое на земле порождается напряжением; напряжением, как в электричестве, где сила питает сопротивление, протискиваясь через туго натянутые металлические провода; напряжением, как в воде, которая преобразуется в энергию из-за сдерживающего насилия дамбы. Касания его тела были не лаской, а волной боли; они становились болью из-за чрезмерной силы желания, из-за того, что она так его сдерживала. Это было действо стиснутых зубов и ненависти, это было непереносимо — агония; акт страсти — слово, изначально равнозначное слову «страдание»; это было мгновение, созданное ненавистью, напряжением, болью, мгновение, дробящее на куски собственные составные части, выворачивающее их наизнанку, торжествующее, переходящее в отрицание всякого страдания, в его полную противоположность — экстаз.
Она приходила в его комнату прямо с приёма, в дорогом вечернем туалете, хрупком, как ледяная кольчуга на теле, и прислонялась к стене, чувствуя кожей шероховатую поверхность штукатурки. Она медленно оглядывала каждую вещь вокруг: грубо сколоченный кухонный стол, заваленный листами бумаги, стальную линейку, полотенца в грязных отпечатках пальцев, некрашеные половицы; потом её взгляд скользил по блестящей атласной ткани платья, переходил на маленькие треугольники серебряных босоножек, и она думала о том, как он будет раздевать её здесь. Ей нравилось бродить по комнате, сбрасывая перчатки посреди свалки из карандашей, резинок и всякой всячины, ставить свою маленькую серебряную сумочку на несвежую брошенную рубашку, раскрывать щелчком застёжку браслета с бриллиантами и бросать его на тарелку с остатками бутерброда возле незаконченного чертежа.
— Рорк, — сказала она, стоя возле его стула и положив руки ему на плечи, ладонь её скользнула за воротник рубашки, пальцы прижались к его груди, — сегодня я вынудила мистера Саймонса обещать, что он отдаст заказ Питеру Китингу. Тридцать пять этажей, расходы не ограничены, деньги не главное — только искусство, свободное искусство. — Она услышала, как он тихо прищёлкнул языком, но не повернулся взглянуть на неё, лишь плотно сомкнул свои пальцы на её запястье, всё дальше затягивая её руку под рубашку, крепко прижимая её к своей коже. Она запрокинула его голову назад и склонилась над ней, закрыв его рот своим.
Войдя, она увидела экземпляр «Знамени» на его столе. Газета была раскрыта на полосе с колонкой «Ваш дом», подписанной Доминик Франкон. В ней была строка: «Говард Рорк — маркиз де Сад от архитектуры. Он влюблён в свои здания — а посмотрите, какой у них вид». Она знала, что он не любит «Знамя», что принёс газету только ради неё, что он проследил, обнаружила ли она её, сохраняя на лице ту полуулыбку, которой она боялась. Она разозлилась — ей хотелось, чтобы он читал всё, что она пишет; и всё же предпочла бы думать, что написанное ею так оскорбляет его, что он уклоняется от чтения. Позже, уже в постели, когда его рот ласкал её груди, она взглянула поверх его всклокоченной головы на газетный лист на столе, и он почувствовал, как она дрожит от наслаждения.
Она сидела на полу у его ног, прижимаясь головой к его коленям и держа его руку. Задерживая в своём кулаке поочерёдно его пальцы, она крепко сжимала их и медленно скользила по всей их длине, чувствуя твёрдые холмики суставов. Она тихо спросила:
— Рорк, ты хочешь получить заказ на фабрику Колтона? Очень хочешь?
— Да, очень хочу, — ответил он без улыбки и видимой боли. Потом она поднесла его руку к своим губам и долго держала её, не отпуская.
В темноте она соскочила с кровати и пошла, обнажённая, через комнату, чтобы взять со стола сигарету. Она нагнулась, чтобы зажечь спичку, её плоский живот слегка округлило движение. Он попросил: «Зажги и для меня», и она вложила сигарету ему в рот; потом она бродила в темноте по комнате и курила, а он оставался в постели и, приподнявшись на локтях, следил за ней.
Как-то она зашла к нему, когда он работал, сидя за столом. Даже не взглянув на неё, он сказал: «Мне надо закончить, сядь подожди». Она молча ждала, устроившись в кресле в дальнем углу комнаты. Она следила, как сдвигалась от напряжения прямая линия его бровей, как поджимались губы и билась под туго натянутой кожей жилка на шее, как хирургически чётко и уверенно двигалась его рука. Он был не похож на художника, скорее на рабочего в каменоломне, на строителя, рушащего стены старых зданий, на монаха. Ей уже не хотелось, чтобы он прекращал работу или смотрел на неё, потому что ей нравилось следить за аскетичной чистотой его личности, в которой не было никакой чувственности, следить и думать о том, что ей запомнилось.