Дикие пчелы - Иван Басаргин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ну чего ты меня шарахаешься? Ить я для тебя посестрима и не больше. Вон твои побратимы идут, они побратимы, а почему я не могу быть посестримой? Так чего же сестры-то бояться?
После пяти дней мучительного лежания Устин встал. Голова пошла кругом, чуть не упал, но его подхватила Груня. Нежно обняла и посадила на кровать.
– Не спеши, привык лежать, привыкай и стоять, – говорила она Устину, как малышу.
– Ой, Грунька, иди ты к черту! Да не обнимай же, сердце заходит, – отталкивал Устин Груню. – Господи, откуда ты свалилась на мою голову? – стонал Устин. Вдруг обнял Груню, начал целовать в губы, щеки, тыкался губами как слепой кутенок. Груня прижала его к груди и жадно впилась в сочные губы Устина.
Баба Катя заглянула, тихо ойкнула, осторожно закрыла дверь. Перекрестилась, шумно затопала, кашлянула, затем вошла.
Груня и Устин сидели рядом, тяжело дышали, прятали глаза от бабы Кати.
– Ну вот ты уже и встал, Устинушка. Недельку пролежишь и тогда ходи куда хочешь. А тебе, Груша, можно и уходить из моего лазарета. Присудили мы тебе постой у бабы Уляши. Ты одна, она одна, вот и поживешь, пока совсем не оклемаешься. У бабы Уляши тишь и благодать. А в тиши-то завсегда душа быстрее покой находит. Люд оттого и стареет, что в вечной суете пребывает. Поправишь душу-то и почапаешь дальше своей дороженькой. Наши отобрали тебе лучшего иноходца у Тарабановых, понесет он тебя в дальние земли. Может, там и ждет тебя Бова-царевич, которого полюбишь, душу вылечишь. Аминь. Собирайся. Деньги твои у меня в надзоре все мы пересчитали с Макаром, он записал в свою летопись, что денег при тебе было десять тысяч ассигнациями да пять тысяч золотом. Наряд твой и разные штучки – револьверт, винчестер, патроны – все в целости.
Ушла Груня. Неделю еще пролежал Устин у бабы Кати и ушел домой, нежно поцеловав любимую лекарку. Баба Катя усмехнулась, сказала:
– И где ты только научился целоваться? Ну, ну иди с богом. Здоров, можешь уходить на охоту.
Отец, распьянющий, стоял посредине горницы со жбаном медовухи, холщовая рубаха была распоясана – грех, ворот расстегнут – второй грех, борода всклокочена, волосы на голове спутаны, перед ним на карачках ползал Рачкин. Степан Бережнов говорил хрипло и властно:
– Молодец, хорошо целуешь мои ноги. Будя! Щекотно, вот тебе рупь за радение, за уважение персоны царской. Пей! Устин, здоров! Проходи, прости, что не добежал до тебя, все недосуг. Ты будешь моим престолонаследником. Пей! В твои годы царь Петр уже стрельцов вешал, инакомыслящим рубил главы, ворочал всей Расеей. Бери жбан и пей! Рачкин, целуй ноги престолонаследнику!
– Ты что, тятя, трекнулся? Какой ты царь, какой я престолонаследник? Где же твое царство-то?
– Молчать, щанок! Задушу, убью, как царь Иоан убил своего сына Иоана! Молчать! Виночерпий, вина!
Рачкин пополз к туеску с медовухой, зачерпнул ковш и также на коленях поднес «царю» медовуху.
– Пей, Устин! Слухай, я замыслил большое дело, хочу стать царем в тайге. Как? Есть слух, что будет война, а мы под шумок и сделаем здесь переворот. Ты, вся наша братия, та братия, что живет поодаль, – все соберутся сюда, и дадим бой врагам. Власть захватим.
– Ты, тятя, или от медовухи ошалел, или просто турусишь, будто во сне. Где же твоя армия?
– Ты, ты перечить мне, говорить такое царю? – задохнулся от гнева Бережнов, замахнулся ковшом на Устина, но поскользнулся и упал на пол. Тут же захрапел пьяным сном.
Рядом заснул и Рачкин.
– Мама, что это с ним творится?
– То и творится, что пьют с этим Рачкиным, пока не упадут на карачки, вторую неделю, да все гудят про новое царство. Очумел старик! – махнула рукой на пьяного мужа Меланья.
Утром Устин спросил отца:
– Ты что, тятя, ума решился, такое городишь, что царь, новое царство?
– Да так уж, сам не знаю, что со мной. Блажить стал, а тут еще этот Рачкин, над коим хочется покуражиться. Забудь, все то шутка.
В доме бабы Уляши светло, спокойно, чисто. Иногда эту тишину нарушает скрипом сверчок, которого баба Уляша очень любила. Если он подолгу молчал, то она сокрушалась: не заболел ли, не застудился ли. Надо, мол, печь протопить для певуна. И все посматривала на Груню, нога у той почти не болела, но она еще чуть прихрамывала. И похоже, не торопилась уезжать: хорошо заплатила за постой, почти на год вперед, наняла работника, который ходил за ее конем, возил бабе Уляше дрова.
А когда баба Уляша узнала, что ей и ехать-то некуда, бросилась к наставнику Мартюшеву, чтобы он разрешил мирской жить в этой деревне. Но Мартюшев сурово ответил:
– Это надо решать со Степаном Алексеевичем, как скажет он, так и будет. Он голова, а не я. И мирских мы отродясь у себя под боком не держали, тайну нашей братии могут выдать. Пусть пока живет, а потом посмотрим.
Примечала баба Уляша, что Груня кого-то все ждет, подолгу стоит у окна и смотрит на улицу.
Пришла баба Катя проведать свою болящую, в разговоре и спросила:
– А приходил ли Устин? Нет? Вот варнак, та за ним ухаживала, а он и глаз не кажет. Погоди ужо, я ему кудри-то расчешу!
Груня зарделась, начала мять конец платка, потупилась.
– И чего дичится? Ить скоро на охоту уйдет, хоть бы посмотрел на свою посестриму, как она расцвела под боком бабы Уляши. Женить его отец собирается, нашу Саломку сватают. А чо, моя дочка хорошей будет Устину парой. Но чтой-то Устин не больно привечает Саломку. Ан зря. Девка – огонь. Работящая, хозяйка на все руки: и ткать, и вязать, и шить, и приласкать, и приголубить может. Не то что некоторые девки – ленивы, сердца их ласка обошла. М-да! Полюби Устин Саломку, лучшего зятя и хотеть не надо, – говорила и говорила баба Катя, а сама вприщур посматривала на Груню. А Груня то бледнела, то краснела, не смела глаз поднять на добрую лекарку.
– А ежели другую полюбит Устин, то и здесь я перечить не стану. Любовь – дело тонкое. Я ить в молодости тоже любила одного парня…
– А я прожила одна вековушкой? Все пото, что любовь тому помехой. Полюбила, а он мне изменил. Ушла в скит, постриглась в монашки, потом с вами ушла. Монашеское дело вышло не по мне. К людям потянуло. Да и потом раскольники-поповцы недалеко от никониан ушли. Наши чище. Жисть прошла, просидела я будто в глубоком колодце и не знамо про что. Ты, Груня, случай чего, никого не слухай, а любись.
– То так, верно говоришь, баба Уляша, любиться надо, пока есть в душе та любовь. Ну я пошла. Устина-то шугну сюда. Взял моду свою посестриму не проведать. Отец тоже его хорош – ни разу к сыну не пришел. Ну я их погоняю, придет срок.
Ушла баба Катя. Баба Уляша села прясть. Жужжала самопряха, вилась тонкая шерстяная нить. От шмелиного пения самопряхи Груня задремала. Но сквозь сон слышала, как кто-то робко поднялся по ступенькам крыльца, долго и старательно вытирал ноги, затем тихо открыл дверь. Устин помолился на иконы, сказал: