Русская эмиграция в Китае. Критика и публицистика. На «вершинах невечернего света и неопалимой печали» - Коллектив авторов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Можно было бы рассказать немало неожиданного (по несогласное™ с усвоенным в обществе его образом) об его «базаровских» взглядах на любовь, женщину, супружескую верность, ревность и т. п. Одному неврастенику, который плакался ему на свои нелады с молодой женой по несходству убеждений, Чехов, вместо совета, – молча, – написал рецепт средства, усиливающего половую энергию. И мало ли было подобного!
Но при всем том разве писатель, лишенный подсознательной мистической подкладки, в состоянии был бы создать «Свирель»? послушника Иеронима в «Святой ночи»? «Студента»? «Черного монаха»? «Архиерея»? «Сонино небо в алмазах»? Разве тот, кто каждою клеточкою своего организма – материалист, мог бы находить величайшее наслаждение в том, чтобы проводить пасхальную ночь на Москворецком мосту, безмолвно глядя и слушая, как Кремль светится и во все колокола гудит заутренею – «Христос Воскресе»!
Подобно дядям моим, братьям Александру и Алексею Ивановичам Чупровым7, тоже убежденным и стойким материалистам, Чехов чудесно знал богослужение, ветхий и новый завет, писания святых отцов, акафисты и т. п. Но Чупровы были семинарского воспитания, им нетрудно было набраться всего этого на школьной скамье поневоле.
А ведь Чехов-то вышел из гимназии, да еще и как раз в то первое десятилетие классической системы, когда мы, ее мученики, уже из одной ненависти к ее программам отрицали вколачиваемую в нас, вместо религии, зубрежку «Закона Божьего» по Филарету8 и Рудакову9 и все поголовно старались перещеголять друг друга в пренебрежении к этому несносному предмету.
Нет, тут сказалась уже не неволя, но охота пуще неволи. Любопытство заглянуть чувством в отрицаемое рассудком. То есть опять и опять: мистическое подсознание «славянской души», под предлогом эстетического восторга, всплывало наверх и торжествовало над логическою силою и привычкою сознания.
Еще пример. Ближайший друг мой с 1907 по 1918 год, шлиссельбуржец Герман Александрович Лопатин, прожил у меня в доме, дверь в дверь с моим рабочим кабинетом, шесть лет (за исключением кратковременных поездок то в Париж, то в Швейцарию).
В этот срок ни я от него, ни он от меня не имели ничего тайного, и переговорили мы столько, что вспоминать – надо жизнь начать снова: оставшихся мне лет не хватит.
Воспитанный шестидесятыми годами, натуралист по образованию, переводчик нескольких естественно-исторических трудов и Марксова «Капитала», личный приятель Маркса и восторженный поклонник его как человека и мыслителя (хотя отнюдь не «марксист»: таковым, по его словам, и сам Маркс не был бы) – Герман Александрович производил впечатление материалиста именно до последней клеточки организма.
Свое мировоззрение он пронес непоколебленным через 22 года одиночного заточения в Петропавловске и Шлиссельбурге. С совершенною искренностью и откровенностью говорил, что из всей российской интеллигенции «не вмещает» только два крайних типа: мистиков и анархистов (включая и П. А. Кропоткина10, которого он, по своему пристрастию давать всем клички, звал «Князь-скоробрешка»).
Не находил общих точек соприкосновения. С анархистами – шутил он – потому что ни один анархист не мог сколько-нибудь удовлетворительно объяснить ему, кем и чем будет управляться общество, никем и ничем не управляемое. С мистиками, потому что отказывался понимать, как человек, будучи в здравом уме и твердой памяти, и стоя на уровне достигнутого девятнадцатым веком естествознания, в состоянии хранить катехизическое «уверение вещей не видимых, яко видимых, уповаемых и чаемых, как настоящих».
Г. А. Лопатин был человек хорошего воспитания, снисходительный, мягкий по существу, хотя и на редкость упрямый. Чужие убеждения и верования он уважал. Даже при встречах с полудикими фанатиками-панами нашего итальянского глухого захолустья умел себя держать так, что они отнюдь не проникались к нему, еретику, ненавистью, но, напротив, считали его приятнейшим и любезнейшим собеседником.
Но каждое мистическое покушение на свою духовную свободу он принимал как личное оскорбление и ощетинивался свирепо.
В Шлиссельбурге начальство делало пробы обращать заключенных Неверов к религии окольными подходами. Лопатин, чуть ли не единственный из всех заключенных, ни разу не поддался соблазну принять посещение митрополита, на что другие узники обычно соглашались, – не для компромисса между своим неверием и миссионерским усердием иерарха, но просто из любопытства и от тюремной скуки.
Особенно усердствовала в качестве миссионерки престарелая княгиня М. А. Дондукова-Корсакова11. Женщина, должно быть, очень хорошая, потому что Герман Александрович говорил о ней с большим уважением и не без досады вспоминал, что своим миссионерским упорством она довела его атеистическое упорство до очень грубого поступка, совсем непохожего на его обычную деликатность.
Крепкого отрицательного духа был этот человек. Но почему же он, когда жил у меня в доме, ни одному отделу моей огромной в то время библиотеки не посвящал столько внимания, как оккультизму, магии и… богословию?
Почему и он, подобно Чупровым и Чехову, мог загонять текстами любого начетника, цитируя их наизусть с точностью, изумлявшей не только нас, дилетантов по божественной части, но и бывшего профессионала, Гр. Сп. Петрова12? Почему единственный печатный очерк его «Не наши» (за перепечатку которого был в 1911 году конфискован 1-й номер «Современника» под моей редакцией)13 был посвящен мистической секте? Почему одною из самых частых тем для споров (а спорщик он был неукротимый) он выбирал телепатические явления?
Однажды Лопатин особенно удивил меня своею осведомленностью по мистической литературе. Есть забытая книга «La mort et le Diable» («Смерть и Дьявол» (фр.)) (Paris, 1880) – монументальный труд некоего Помпейо Жене14, правовернейшего позитивиста, благословленный предисловием самого Э. Литре.
Правду сказать, добросовестно и кропотливо фактическая книжища эта, густо нагруженная боевыми снарядами для полемики с мистицизмом, пожалуй, не менее удобна для того, чтобы напитаться мистическою казуистикою.
Герман Александрович, увидав этот том, обрадовался ему, как старому знакомому, и много порассказал мне об ее авторе, которого он, оказалось, очень хорошо знал когда-то в Париже. Между прочим, объяснил мне, что читать надо не «Жене», но «Геннер», так как сей Помпейо был испанец. В книге же его Лопатин с большою живостью и удивительною памятливостью указал мне несколько страниц, особенно любопытных по «фактам».
Конечно, можно припомнить возражение, что Никитушка Рахметов, материалист из материалистов в «Что делать?» Чернышевского, знакомясь, – не помню, с чьею библиотекою, – тоже проходит без внимания мимо целого ряда, казалось бы, интересных для него сочинений, согласно мыслящих авторов, но с жадностью берется за «Толкования на Апокалипсис» Ньютона. «Потому что, – объясняет он, – ему любопытно изучить логическую головоломку