Вечность во временное пользование - Инна Шульженко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А напрасно.
Иначе он бы увидел, как внезапно это рельефное лицо, с его годами отрепетированными ужимками и рисунком любой эмоции искажается и светло-ореховые глаза темнеют.
В городе проходит какой-то фестиваль поэзии, и почти во всех вагонах РЕРа и метро, в торцах, вверху, почти под потолком, расклеены постеры со стихами на английском и французском языках.
Есть стихотворение с наивным тоненьким рисунком и в их вагоне, и сейчас он его читает:
Подпись гласит: Руми, персидский поэт.
И абрикосовый Реми, утратив всякую светскость и самообладание, хватает с ручки своего чемодана на колёсах мятую белую ветровку и прячет лицо в ней.
– Что в моей жизни зовёт меня, когда утих дневной шум, встречи закончились и дела отложены в сторону? И только дикий ирис цветет себе сам, один, где-то в тёмном лесу? Что тогда всё ещё тянет и тянет мою душу? А как ты думаешь? Только ты, ты… ты всегда!., цветёшь отдельно и сам по себе, в тёмном лесу меня.
И его ничего не понимающий спутник испуганно хватает Реми за руку, на которой, сжимающей прижатый к лицу ком куртки, он видит серебряный браслет, обычный педовский пазл: «His only. Adel» и две какие-то даты.
В последней декаде октября в Париже устанавливается та зыбкая прозрачная погода, когда солнце и дождь словно бы вежливо и с обиняками долго уступают друг другу право первым выйти в небо над городом, вежливо препираются: проходите-проходите! нет, только после Вас! – и в итоге часто сталкиваются нос к носу. То дождь, то солнце, то вместе, то поврозь, то радуги, то ветер – и каждый лист на каждом дереве волнуется, трепеща, поворачиваясь во все стороны то лицом, то изнанкой, выглядывая: пора лететь? или ещё можно побыть на родном платане? И всё бликует.
Каждый солнечный октябрьский денёк на вес золота: цвета розового пепла, старинный центр Парижа весь пронизан солнечными кракелюрами, и глаз от него не отвести.
Мистер Хинч, ближе к вечеру тоже выбравшийся в октябрьский парк, уселся на ближайшей к его дворику за оградой скамейке и, очень вдохновленный своими приготовлениями, стал ждать.
Почти всю неделю до этой субботы он, вернувшись из «La Fleur Mystique», занимался подготовкой к воплощению своего проекта и сейчас, блаженно вытянув ноги перед собой, оглядывал парк не без удовольствия собственника.
Народу было уже меньше, чем в полдень, но ещё достаточно. Понемногу парк прозрачнел – купы деревьев редели, и видно было далеко вперёд и в стороны. Компании, проведшие вместе несколько часов, потихоньку сворачивали скатерти и собирали тарелки и утварь. Разомлевшие после пива папаши рядами не хуже псевдоантичных колонн за их спинами возвышались над буколически чудесными жёнушками, возившимися в траве с корзинками и салфетками. Дети носились сами по себе, мигрируя из угла в угол своего паркового пространства: чтобы видно было родителей.
Хорошо!
Мимо мистера Хинча проносились маниакальные парижские бегуны и бегуньи, а также медленно проходили прописанное реабилитологом количество шагов «или даже кружок» глубокие старики или люди после тяжёлых состояний: бледные, ещё слабые, благодарные каждой новой, добавочной минуте и плечу или локтю, на который опирались.
Чуть подальше на газоне бегунам вторила толстенькая голубка, так же против часовой стрелки решительным шагом наматывавшая круги под низкой кроной изогнутого четырёхствольного старинного дерева.
Солнце пригревало, и лица сидевших на скамейках людей поворачивались за ним, как подсолнухи.
На соседней скамейке, к сожалению, разместились четверо парней, в той идиотской возрастной поре, когда все члены у них уже выросли до почти окончательно сформировавшегося скелета, но мозги ещё оставались на пубертатном, к тому же интеллектуально не накачанном уровне: рёв и вопли, привлечь к себе внимание – и тут же этого внимания испугаться. Трое сидят на спинке скамейки, поставив громадные ступни в кроссовках и кедах на сиденье, один фиглярствует перед ними, ловя взгляды проходящих мимо девушек: да va?!
В спортивной одежде с огромными, по всей видимости, математическими знаками квадратного корня – причём извлекали они что-то из слова «годы», в тесных трикотажных шапо, размахивавшие длинными конечностями, как жеребята или подростки гончих псов, они производили много грубого шума, гогота и ругани.
Но мистер Хинч не собирался позволить компании из четырёх уличных подростков испортить себе радостное вдохновение и поэтому сосредоточивал внимание на окружающей его – как, впрочем, и их – красоте.
Полноватая бабушка в приталенном костюме бежит на цыпочках – из-за узкой юбки – за прытким ребёнком, который, не так давно выучившись ходить, уже вовсю пользуется преимуществами самоходности и, хохоча, на негнущихся ножках преследует собачку. Которая, в свою очередь, тоже пытается догнать другую собаку. Ну а уже за приталенной бабушкой, с телефоном в протянутой ей вослед руке, на этот же газон весомо ступает монументальный дедушка. Трон внука, большая новая коляска едва ли не с письменным столом перед креслом, ждёт владыку в стороне.
Мистер Хинч с удовольствием наблюдал эту сцену из разряда вечных: он мог бы написать и составить целый альбом именно по такой бытовой сценке во французской живописи, или фарфоровой росписи, или книжной иллюстрации. Другими были бы только моды – костюмы этой группы, даже парк, вполне возможно, был бы этим же.
Поймавшая его взгляд грандмер неожиданно недовольно поджимает губы и поднимает ребёнка на руки. Сообразив, что, вероятно, его пристальность могла быть превратно истолкована, мистер Хинч поспешно откидывает голову назад и тоже словно бы нежится под солнечными лучами.
Он так привык, что на него постоянно оглядываются, что уже давно принимал это восхищение как должное. Поэтому и сегодня, если вдруг встречался с изумлёнными взглядами проходивших мимо его скамейки бегунов, туристов или пар, лишь благосклонно, по касательной улыбался: да, вот так я хорош и необыкновенен, что уж тут. Так что я вас понимаю. Хорошего вечера.
Любопытные, как мальки, уволакиваемые няньками или родителями, или проскальзывающие мимо на своих дребезжащих скутерах малыши, как всегда, тоже во все глаза таращились на мистера Хинча.
И вот уж кому он не отказывал в сияющем ответном взгляде!
Идея была проста: он сделал всё от него зависящее, подготовился, дальше – либо сама красота сделает приглашение, либо нет. Не свой отклик он подготовить не может, верно? Однако если сегодня – нет, и отклика сразу не будет, он просто станет терпеливо повторять приготовления до того счастливого момента, когда встреча наконец состоится…
Жеребята с квадратными корнями уже обфотографировались его на свои телефоны, но мистер Хинч так и не удостоил их прямого взгляда. Задумчиво раскинув руки на спинке скамейки, он как раз думал: самое смешное, что фасолина никуда не девается и есть в каждом. Не то что в этих необразованных грациозных полудетях, она сохраняется даже в жутких, потерявших облик человеческий дуболомах, где под горами глупых чрезмерно накачанных татуированных мышц или под спудом огромных пивных животов она всегда та же, совершенно изначальная: невесомые ручки на поджатых к подбородку коленках, спрятанное в них лицо, эмбрион в позе эмбриона.