Петр III - Александр Мыльников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Характерная психологическая деталь — называя случившееся (и справедливо) злодеянием, Р. И. Воронцов слово «государь», относившееся к казаку-самозванцу, посчитал все же нужным начать с прописной буквы! Помимо нарочитого подчеркивания придворного этикета он имел, видимо, и щекотливые резоны личного свойства. Ведь он, Воронцов, не только прекрасно знавал подлинного Петра III, но был еще и отцом двух дочерей, из которых одна, более им любимая Елизавета (второй была Екатерина Дашкова), являлась фавориткой покойного императора и, как поговаривали, надеялась стать его законной супругой. Не напомнил ли неудавшемуся царскому тестю эпизод в «волг-ских селениях» неосуществившиеся мечты двадцатилетней давности?
Это, разумеется, лишь предположение, не лишенное некоторой доли вероятия. Но бесспорно, что круг связей окружения настоящего Петра Федоровича с окружением тех, кто выдавал себя за него или в его пользу действовал, и в самом деле нередко совпадал, причем самым причудливым образом. Не будем напоминать искусственные случаи такого сопряжения, когда те или иные самозванцы подчеркивали якобы существовавшие у них контакты с «сыном», великим князем Павлом Петровичем, или наделяли именами царских сановников своих «генералов». Но отметим, что в народном сознании наряду с верой в спасение императора часто всплывало имя Д. В. Волкова, к которому после переворота Екатерина II и ее ближайшее окружение относились с подозрением. Народное сознание уловило это довольно рано.
Но в народном сознании избавительская легенда проходила постоянную селекцию, в ходе которой отбрасывалось все, что воспринималось как «ложное»: будь то самозваная «Елизавета II», или сидевшая на российском троне Екатерина II, либо авантюрист Степан Занович, вознамерившийся облечься в личину Степана Малого. Однако, обретая телесную форму, призраки воображения не могли не вторгаться в мир реальностей. И тогда настоящее смешивалось с прошлым, поддельное с подлинным. И вот уже Шванвич-отец, любимец Петра III, продолжался в Шванвиче-сыне, любимце «Петра III»-Пугачева; один из лакеев Петра Федоровича пугачевской версией перевоплощался в «офицера Маслова», способствовавшего «чудесному» спасению императора; черногорский правитель был в одно и то же время и Степаном Малым, и Петром III, причем оба имени лишь маркировали человека, о происхождении и подлинном имени которого никто не знал: «русский принц» вырастал из смешения двух начал — законного (российский император) и утверждавшего себя таковым (российский самозванец). Иллюзорность чуда колебалась на грани реальности и вымысла.
Но на поверку истинным оказывался и отторгаемый мир. Он врывался в мир иллюзорного чуда, по-своему скрепляя его связь с быстротекущей жизнью. Зарождавшиеся в 1740—1750-х годах и конкурировавшие между собой легенды об экс-императоре Иване III и будущем императоре Петре III в мифологизированной форме, помимо прочего, отразили и династическое противостояние обоих претендентов. Потому-то конкретные действия или становившиеся известными толки в народе в пользу одного из них рассматривались властями вполне земным образом — как государственное преступление. За то и карали. С одним из таких преступников Петр III, пожелай он того, мог бы встретиться при свидании с Иваном Антоновичем в Шлиссельбурге. Это был упоминавшийся нами И. Батурин, тринадцатью годами ранее предлагавший наследнику возвести его на престол. Став императором, Петр Федорович об этом не забыл. Да и трудно было забыть о человеке, который представал одновременно и его приверженцем, и бунтовщиком. Психологически сложную коллизию совести и закона Петр III решил следующим образом. Когда в начале 1762 года Сенат приговорил Батурина к ссылке в Нерчинск, эту в недалеком будущем «столицу» самозваных императоров, монарх распорядился заключенного оставить в Шлиссельбурге, но условия его содержания улучшить [170, с. 278]. Но и Батурин не забывал о Петре III. В 1768 году он стал уверять солдат, что император (о его восшествии на престол он знал!) «жив, поехал гулять, а меня здесь оставил для вида», а «года через два в Россию возвратится» [170, с. 279]. Примечательные слова! С одной стороны, они показывают высокую оценку Батуриным собственной значимости с наличием у него якобы доверительных отношений с Петром Федоровичем, в смерть которого упорно отказывался верить. С другой стороны, из слов арестанта вытекает, что император спасается где-то за границей (в Гольштейне?). Рассуждения по смыслу и по времени удивительно совпали с известным нам кильским пророчеством. А когда Батурина все же выслали в Сибирь, но не в Нерчинск, а в Большерецкий острог, он примкнул к заговору Беневского и бежал с Камчатки морем, будучи по дороге убит. Но имя Батурина в истории осталось. «Виват и слава Павлу Первому, России обладателю!» — под этим призывом «Объявления» 1771 года, посланного восставшими ссыльными в Сенат, стояла и подпись Иоасафа Батурина, заодно повысившего свой воинский чин с подпоручика до полковника [52, с. 243]. Так жизненная дорога самозваного конфидента протянулась, в обход Екатерины II, от Петра Федоровича, наследника и императора, к Павлу Петровичу как его законному преемнику.
Дважды пересеклись с судьбами реального Петра III и самозваного носителя его имени биографии Суворовых, отца и сына. Генерал В. И. Суворов как сторонник Екатерины (его имя в камер-фурьерских записях гостей императрицы попадается еще до ее восшествия на престол) в первые часы переворота 1762 года арестовывал в Ораниенбауме гольштейнцев. Генерал А. В. Суворов осенью 1774 года доставлял в Симбирск пленного Е. И. Пугачева, уже отыгравшего роль Петра III. При всей случайности этих и подобных им совпадений в них заключена и некая символика, смысл которой первым, пожалуй, ощутил А. С. Пушкин.
Давно уже у многих литературоведов, да и у читателей «Капитанской дочки», недоумение вызывает благостный образ Екатерины II, появляющейся в последней, заключительной главе повести. Казалось бы, образ этот вступает в противоречие с оценками, которые давал сам же А. С. Пушкин в других случаях, например в «Заметках по русской истории XVIII века». Сопоставляя позитивные и негативные стороны царствования Екатерины, он писал, что «со временем история оценит влияние ее царствования на нравы: откроет жестокую деятельность ее деспотизма под личиной кротости и терпимости, народ, угнетенный наместниками, казну, расхищенную любовниками, покажет важные ошибки ее в политической экономии, ничтожность в законодательстве, отвратительное фиглярство в сношениях с философами ее столетия — и тогда голос обольщенного Вольтера не избавит ее славной памяти от проклятия России» [157, т. 11, с. 15–16]. Сильные, темпераментные слова. И в основе своей справедливые.
Интересную попытку разобраться в подлинном смысле заключительной главы «Капитанской дочки» предприняла в 1937 году М. И. Цветаева. Она выявила главное: в основе пушкинской трактовки образной системы не только этой главы, но и повести в целом лежало психологическое противопоставление самозваного «Петра III» коронованной императрице. «На огневом фоне Пугачева — пожаров, грабежей, метелей, кибиток, пиров — эта, в чепце и душегрейке, на скамейке, между всяких мостиков и листиков, представлялась мне огромной белой рыбой, белорыбицей. И даже несоленой. (Основная черта Екатерины — удивительная пресность. Ни одного большого, ни одного своего слова после нее не осталось, кроме удачной надписи на памятнике Фальконета, то есть — подписи. Только фразы. Французских писем и посредственных комедий. Екатерина II — человек — образец среднего человека)» — так видится эта антиномия М. И. Цветаевой [187, с. 382–383].