Зодчий. Жизнь Николая Гумилева - Валерий Шубинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Право, в этих строках больше искренности, чем в последующих сусальных «русских» стихах Гумилева.
Но летом 1911 года тоску сглаживали две подружки-кузины, внучки Варвары Ивановны Лямпе, — 23-летняя Маша и 21-летняя Оля Кузьмины-Караваевы. Если отношение Гумилева к Оле не выходило за рамки обычной галантности, то Машей он не на шутку увлекся. «Высокая тоненькая блондинка с большими грустными голубыми глазами», одетая «с большим вкусом в нежно-лиловые платья», она куда больше, чем Ахматова, соответствовала стереотипу возлюбленной конквистадора… Дальше сюжет разворачивается по всем законам мелодрамы: Маша была больна туберкулезом и не считала себя вправе кого-либо «полюбить и связать». Гумилев просиживал с книгой у спальни, где отдыхала девушка, ездил с ней и ее сестрой кататься, играл в буриме, гадал с девушками по книге стихов и заполнял их альбомы «посредственными стихами» (как язвительно замечала Ахматова). Все романтично, трогательно и невинно.
Титульный лист первой книги А. Ахматовой «Вечер» (СПб., 1912) с дарственной надписью Гумилеву: «Коле Аня. Оттого что я люблю тебя, Господи!» Надпись иронически переосмысляет последнюю строку из стихотворения Гумилева «За́води»
Осенью Гумилев навестит умирающую Машу в финляндском санатории; 20 декабря проводит ее в Италию, где она через девять дней, накануне Нового года, умрет.
В сущности, примечательна не сама по себе эта история (и Пушкин любил «чахоточных дев» — о, эта вампирическая эстетика допенициллиновой эпохи!), а та прямая связь, которую находят между ней и образом Машеньки из «Заблудившегося трамвая». Удивительным образом эта легенда пленяет не только А. А. Гумилеву-Фрейганг, «мещанку и кретинку» (по выражению, как нетрудно догадаться, Ахматовой), но и серьезных современных исследователей (например, Ю. В. Зобнина). Аргументом служит, в частности, свидетельство Н. Оцупа о том, что «Трамвай» написан 30 декабря 1919 года — стало быть, в годовщину Машенькиной смерти. Но едва ли Гумилев помнил через восемь лет, и каких, дату смерти дальней родственницы, за которой он как-то ухаживал. Видеть в Машеньке реальное лицо, искать ей житейский прототип — значит игнорировать саму природу модернистской поэзии…
Те же стихи, которые непосредственно обращены к М. А. Кузьминой-Караваевой, довольно банальны (кроме программного «Родоса», посвященного ее памяти) — и так же бесконечно банален запечатленный в них девичий образ («Героиня романов Тургенева…» — это надо произносить через «э», с интонацией северянинской героини, которую «Тургэнев вчера опять зачаровал»). Пожалуй, больше всего о тогдашнем Гумилеве говорит одно из стихотворений, посланных из Слепнева Вячеславу Иванову и оставшихся в рукописи, — «Неизвестность». Романтический антураж (горы, грот, «легкокрылая фея» и т. д.) — и неожиданное завершение:
…И поверить нельзя, что и здесь, как повсюду, всегдашний,
Бродит школьный учитель, грозя прописною моралью.
Это, конечно, ирония… Но странен этот Дон Жуан, который даже в мире своих грез видит «школьного учителя с прописною моралью» и тяготится им. Обратимся опять к мемуарам Срезневской.
Я помню, раз мы шли по набережной Невы с Колей и мирно беседовали о чувствах мужчин и женщин, и он сказал: «Я знаю только одно, что настоящий мужчина — полигамист, а настоящая женщина моногамична». — «А вы такую женщину знаете?» — спросила я. «Пожалуй, нет. Но думаю, что она есть», — смеясь, ответил он. Я вспомнила Ахматову, но, зная, что ему будет это больно, промолчала.
Создается впечатление, что Гумилев, стремясь к внутренней независимости, сознательно воспитывал в себе «полигамиста», что-то преодолевая, считая это признаком мужественности. Об этом писал, между прочим, Н. Оцуп, знавший Гумилева хорошо именно в бытовом, житейском отношении: «Теперь нашли бы у Гумилева фрейдовский комплекс: считая себя уродом, он тем более старался прослыть донжуаном, бравировал, преувеличивал… Он был донжуаном из задора, из желания свою робкую, нежную, впечатлительную натуру сломать». Разумеется, он был и от природы страстным, влюбчивым человеком, и чувственный жар в самом деле ему «затмевал сознанье»; еще в 1920 году О. Арбенина отмечала его «арабский темперамент», а ведь ему было тогда далеко за тридцать, он работал с утра до вечера и питался пайковой пшенкой и воблой. «Святой Антоний может подтвердить, что плоти я никак не мог смирить» — так это выглядело в его собственном описании, но мы знаем, что Гумилев не был пылким и безответственным мотыльком, пленником мимолетных желаний. Он жестко и целенаправленно строил свою жизнь; отношения с женщинами занимали здесь свое место, как литература, Африка, война. В каком-то смысле они были средством самоутверждения. «Дон-Жуанство как результат нашего «романа», — прямо указывает Ахматова («Листки из дневника»). С годами это поведение, конечно, вошло в привычку, образовался «навык обольстителя», — но это произошло позднее, годам к тридцати.
…Пока же у нас на дворе лето 1911 года. В начале июля Гумилев уезжает в Царское, где тщетно ожидает жену, но, не дождавшись ее, возвращается обратно. 13 июля Ахматова наконец появляется в Слепневе — прямо из Парижа. В Слепневе они проводят три недели — до 7 августа. Этим (и следующим) летом они коротают время в обществе соседей — Владимира Константиновича и Веры Алексеевны Неведомских, владельцев имения Подобино, рядом со Слепневом. Госпожа Неведомская опубликовала воспоминания об этих днях.
Анна Ахматова. Рисунок Амедео Модильяни. Париж, 1911 год
Ахматова, по словам Неведомской, была «молчалива», «чувствовалось, что в доме мужа она чужая». Чужой она явно была и для Неведомских. Одевалась то в «темное ситцевое платье вроде сарафана», то в «парижские узкие юбки с разрезом» (внимание — знаменитая «узкая юбка»!). Читала стихи (которые «Гумилев ставил в музыкальном отношении выше своих»). Вот, собственно, и все…
Зато Гумилев в описании соседки выглядит очень живо и колоритно. «…Очень необычное лицо: не то Би-ба-бо, не то Пьеро, не то монгол, а глаза и волосы светлые». При первой встрече одет так: «на голове — феска лимонного цвета, на ногах — лиловые носки и сандалии и к этому русская рубашка». Пьеро, одетый как Арлекин… Такое женское внимание к одежде! Гумилев у Неведомской совершенно не похож на себя в описании петербургских знакомых. Пьеро действительно превращается в Арлекина, слишком серьезный и оттого смешной клоун — в эксцентричного и изобретательного шута.