А. С. Секретная миссия - Александр Бушков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Воцарилось долгое молчание.
– Вот то-то, господа, – сказал граф без тени триумфа. – Безнадежное выйдет предприятие…
Он стоял посреди комнаты, сложив руки на груди, хмурый и печальный – герой двенадцатого года, увешанный орденами храбрец, никого и ничего не боявшийся в привычном мире. Молчание затянулось.
– А что с тем домиком на Васильевском? – спросил Пушкин.
– Груда обломков, как вы и рассказывали в полубреду. Что бы это ни было, восстановиться своими силами оно то ли не в состоянии, то ли не имеет такого желания. Я послал туда рабочую команду… с отцом Никодимом. Все будет собрано до малейшей щепочки и сожжено где-нибудь подальше… а с тем местом отец Никодим проведет должные… Это все, что мы можем сделать. Все. Я навел справки о господине… давайте по-прежнему называть его Джорджем Гордоном. Он преспокойно квартирует на Моховой, ведет оживленную светскую жизнь, принят во многих респектабельных домах – ну как же, джентльмен из Англии, приехавший к нам по каким-то делам, связанным с нашей Академией художеств… и он действительно располагает рекомендательными письмами из Англии, на хорошем счету у британского посланника. В случае, если мы попытаемся что-то против него… предпринять, нам опять-таки придется иметь нелегкую беседу с посланником, который, конечно же, обратится к государю с просьбой защитить своего соотечественника от вопиющего произвола.
– Но в Британии есть соответствующая служба… – сказал Пушкин.
– Вам известны лица, в ней состоящие? Вы имеете возможность с ними снестись и попросить помощи? То-то. И уж совсем нелепо выглядели бы действия против мадьярской дворянки госпожи Палоттаи… Вы хотите что-то сказать?
– Они зачем-то слетелись сюда, в Петербург, – сказал Пушкин. – Я никогда не поверю, что ими движет лишь желание увидеть наши достопримечательности. Что-то они замышляют… А эти господа не из тех, кто балуется мелочами.
– Что именно?
– Не знаю. Не могу сказать… точнее, никак не могу свести всё в единую картину. Смысл ускользает, не переходит в слова. Иногда кажется, что вот-вот удастся понять… Нет. Я не могу сложить мозаику.
– Вот видите, – сказал Бенкендорф. – Нам не остается ничего другого, кроме как держать этих… субъектов под самым пристальным наблюдением и надеяться, что мы сможем что-то наконец понять. – Его осунувшееся лицо на миг показалось совсем старым. – Ничего больше мы не в состоянии сделать, господа. Либо ожидание, либо подозрения в нашей умалишенности… Нет у нас другого выбора. Лежите уж, Александр Сергеевич, набирайтесь сил. Авось…
Когда за выходящими мягко затворилась дверь, Пушкин еще долго сидел, уставясь в одну точку, с зажатым в руке погасшим чубуком. Никого из ушедших он ни в чем не винил, они не могли прыгнуть выше себя и взять препятствия, которые взять для человека невозможно. Винить следовало в первую очередь себя – свою полнейшую неспособность соединить в одно непонятно куда и откуда ведущие ниточки. Собственные тупость и бессилие сводили с ума.
Он перевел взгляд на перстень Ибн Маджида – сердоликовое кольцо сохранилось в неприкосновенности. О разговоре с Мирзой Фирузом он ничего не сказал только что ушедшим – потому что возникло ощущение, что с какого-то момента началась его собственная война, на которой он уже потерял двух друзей, а потому жаждал мести. В конце концов, никто ничем не мог ему помочь, а следовательно, не стоило и отягощать лишними заботами начальство…
Через три четверти часа на улицу вышел известный поэт Александр Сергеевич Пушкин – в однобортном сюртуке синего цвета с бархатным воротником (того же цвета, как и предписывает светская мода), безукоризненных палевых панталонах, глазетовом жилете и белоснежной рубашке из английской шелковой материи в узенькую полоску. Шейный платок, светлее фрака, был повязан опять-таки безукоризненно, а сапоги начищены до блеска. Он небрежно помахивал своей всегдашней тяжелой тростью, но на сей раз пистолетов при нем не было – поскольку оказались бы совершенно бесполезны.
Все встретившиеся ему по дороге знакомые, раскланявшись, делали вывод, что Александр Сергеевич, судя по всему, пребывает в самом беспечном, даже веселом настроении, поскольку именно такое впечатление он производил даже издали. Должно быть, дела его, следовал отсюда вывод, идут успешно, и для огорчений нет ни малейшего повода.
Мнения эти не так уж и расходились с истиной. Он чувствовал разлившийся по всем жилочкам злой и веселый, пьянящий азарт боя. Не было ни страха, ни сомнений. Слишком хорошо помнил, что даже у себя дома, во Флоренции, эти существа не смогли причинить ему настоящего вреда – тем более не стоило опасаться всерьез едва шагнувшего в первую половину дня Санкт-Петербурга.
Он прекрасно знал этот особняк, сто раз проходил мимо – хотя внутри бывать не доводилось, хозяева постоянно сдавали его внаем, и среди наемщиков ни разу не оказалось знакомых Пушкина, знакомых его знакомых, словом, никого из тех, к кому он мог бы прийти в гости или по делам.
Сейчас ему пришло в голову, что это, пожалуй, неспроста. Добрый десяток лет дом сдавался людям, жившим словно бы отдельно от светской жизни Петербурга, людям, которых, если вдуматься, никто не знал: нелюдимый помещик из какой-то далекой губернии, ни у кого не бывавший и у себя не принимавший, отставной полковник (опять-таки из забытого Богом гарнизона, черт побери!), столь же мизантропически настроенный. Чудаковатая старая барыня, спавшая днем и бодрствовавшая ночью – с теми же свойствами характера. Непонятный иностранец, тихий, как мышка. И вот теперь, в полном соответствии с традицией…
Нет, на сей раз традиция вроде бы нарушилась: очаровательная мадьярская графиня вовсе не вела жизнь затворницы. Но, учитывая все предыдущее, начинаешь всерьез подозревать, что все эти годы в самом центре Петербурга благоденствовало гнездо – надежно защищенное писаными и неписаными законами цивилизованного общества…
Взбежав по ступенькам, он решительно позвонил в колокольчик. Дверь отворилась практически мгновенно, будто кто-то стоял при ней неотлучно. Перед Пушкиным оказался картинный, прямо скажем, субъект – красавец гвардейских статей, облаченный в венгерский кафтан из зеленого бархата, расшитый на груди на манер гусарского ментика золотыми шнурами. Черные усы были длиной чуть ли не с локоть, кудри и бачки тщательно завиты, а на поясе красуется самая настоящая сабля, обложенная золотом и украшенная самоцветами. Удивительное дело, но этот молодец вовсе не производил впечатления ряженого, как это случается сплошь и рядом с гайдуками и лакеями, по прихоти хозяев вынужденными наряжаться гусарами Фридриха Великого, эфиопскими принцами или польскими шляхтичами времен турецких войн Речи Посполитой. Красавец выглядел так, словно носил это платье с раннего детства, непринужденно и даже гордо…
– Месье? – вежливо, выжидательно спросил субъект в венгерском кафтане.
Это обращение оказалось в столь вопиющем противоречии с его старинным обликом, что Пушкин едва сдержал улыбку. И сказал с непринужденностью светского петербуржца: