Абраша - Александр Яблонский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…И нет и никогда не будет ответа на вопросы: «за что?» и «почему?»!
* * *
Везло, всю жизнь везло Александру Николаевичу. Повезло с родителями. Папу он помнил плохо. Мама рассказывала, что видела его в последний раз в 21-м году, когда он появился внезапно ночью в странной одежде, усталый, серый, с черными подглазиями, похожий на привидение. Саше казалось, что он помнит, – хотя помнить этого он, конечно, не мог, – как услышал щелчок в оконное стекло – папа бросал маленькими камешками, мама открыла дверь, папа снял обувь, в одних носках, чтобы не разбудить соседей по их уплотненной квартире, на цыпочках вошел в комнату, взял его – Сашеньку – на руки, прижал к себе, мама приникла к его спине, ощутив грубую ворсистость плохо пахнущей солдатской – явно с чужого плеча – шинели, так и стояли молча, не шелохнувшись вместе, минут пять. Потом он что-то быстро поел, мама сунула ему в карман оставшийся ломоть хлеба, и он исчез. Навсегда.
Зато с мамой были связаны лучшие годы его жизни. Больше всего он любил, когда они ходили по выходным дням гулять в Летний или Таврический сад. Мама брала с собой книжку с красивыми картинками, переложенными прозрачной папиросной бумагой, они их долго рассматривали, сидя на скамейке где-нибудь в тени большого дерева, и мама читала ему удивительные истории про Дюймовочку и царя Салтана, Унде Марине (дочь Морского короля) и принца Флурио, про Белого пуделя и Питера Марица – молодого бура из Трансвааля, про Каштанку и Николеньку Иртенева… Но чаще она просто рассказывала ему чудные истории об Александре Македонском и Александре Пушкине, Александре Суворове и Александре Борджиа – все оказались его тезками; на скамейках Михайловского сада или у памятника «Прадеду от правнука» узнал он об Иисусе Христе и Гарибальди, Ришелье и Будде, декабристах и раскольниках…
Он старался всё делать вместе с мамой: носить домой дрова – мама несла большую вязанку, а он – маленькую (у них была красивая изразцовая печь до самого потолка), вешать белье во дворе, убирать квартиру, когда наступала их очередь, мыть весной окна их большой квадратной комнаты, выходившие на Фонтанку, ходить в кино и встречать Новый год. Более всего он любил походы за грибами на даче и в «Торгсин». Это случалось редко, но поход обязательно сопровождался вкусным сюрпризом – особенно Саше нравилось сливочное масло, намазанное на черный свежий хлеб. И всё лучшее в его жизни, так или иначе, было связано с мамой. Именно мама настояла, чтобы он поехал отдыхать в Лоо после его развода с Асей, не настояла бы, не вошел бы он во двор мазанки со свежевымытым цементным полом и навесом из листьев «изабеллы». И Тату она встретила, как дочь, не удивившись «сюрпризу», привезенному сыном с юга, и прожили они отпущенные маме годы втроем, ко всеобщему удивлению, в одной комнате огромной коммуналки дружно и весело.
Был он счастлив и удачлив на войне, если можно быть счастливым на этой бойне. Счастлив, потому что воевал, а он пошел добровольцем – не мог не пойти, и удачлив, потому что не был даже ранен, хотя все четыре с лишним года был на передовой, правда, это был финский участок Ленинградского фронта, где особой активности, кроме самого начала войны с Финляндией 25 июня 41-го и в последние недели ее окончания летом 44-го, не наблюдалось, но всё равно, война есть война. На этой войне он познакомился с Асей, и был этот брак романтичный, бурный, счастливый, недолговечный.
Везло ему с друзьями – их было немного, но это были верные друзья, везло с увлечениями – никогда он не разочаровывался в них. Везло с собеседниками – а искренняя умная спокойная беседа – не есть ли самое удивительное, самое увлекательное изобретение человечества! И, как оказалось, рискованное… Однако самое большое счастье его жизни, если счастье можно вычислить и сравнить с другим счастьем, были Тата и Николенька. До сего момента он не сомневался, что это тот Божественный выигрыш, который выпадает раз в жизни, и то – не каждому, а избранному.
Повезло ему и сейчас. Он не чувствовал боли, холода. Лежать было удобно, мягко, – наверное, он упал на мох, вереск, хвойные ветки. В дальней вышине сходились макушками вытянутые сосны, чуть заметно выделяясь на фоне мрачнеющего предвечернего неба. Было очень тихо; если бы не чье-то осторожное дыхание, могло показаться, что ватой заткнули уши. Александр Николаевич понимал – чувствовал, что жизнь вместе с кровью покидает его, отсчитывая последние минуты, может, последний час, и этот час он проживет чудно, вновь и вновь погружаясь в свою счастливую жизнь. «Свезло», – как говаривал симпатичный пес у Булгакова: могли просто убить выстрелом в затылок, а не в спину, могли заставить страдать, ан нет – подарили час…
Таежный лес замер в предчувствии обильного снегопада, сухих звонких морозов, хрустальных зимних ночей. Это было совсем другое предчувствие зимы, нежели сырая промозглость поздней ленинградской осени, предваряющая первый мокрый снег. В начале ноября в Неву входили на морской парад корабли Балтфлота, и они всей семьей ходили вечером смотреть на этих красавцев, стройные контуры которых высвечивались штрихами праздничной иллюминации. Лампочки волшебно отражались в ртутной суетливости леденеющей воды, придавая ей мутно желтыми бликами непривычно игривый вид. Самый большой корабль по обыкновению стоял у Медного всадника. Там всегда было многолюдно, иногда из репродукторов доносилась музыка, по набережной небольшими группками прогуливались отпущенные в увольнение матросы, они были подтянуты, напряжены и недоступны. Девушки в пальто и макинтошах с эполетно приподнятыми плечами, абсолютно не замечая рыцарей в бескозырках и бушлатах с надраенными мелом пуговицами, небрежно фланировали по встречному курсу. Папы поднимали своих малолетних детей на плечи, чтобы отпрыски могли лучше разглядеть мощь советского флота, а жены с высокими прическами, в кокетливых шляпках бережно поддерживали своих спутников под руку. Иногда сигнальщик начинал выписывать с капитанского мостика узоры азбуки Морзе, и Николенька замирал, всем своим существом пытаясь проникнуть в манящий недоступный мир военного корабля. Он дрожал от возбуждения, восторга, любопытства. Они же с Татой, пользуясь моментом, обнимались и, стыдно вспомнить, целовались.
Иногда они ходили смотреть телевизор. На Жуковского жил дальний родственник Таты, у него был КВН-49 с линзой. Тата болела за Белоусову и Протопопова – тогда все сходили с ума по фигурному катанию и хоккею. Он отчетливо услышал ее голос: вот это – тодес! Глянь, на внутреннем ребре, с ума сойти, так никто не делает, сейчас будет «космическая спираль», – чудо!.. Их, конечно, никогда не переплюнут, не смейся, хотя, конечно, Горелик – Жук тоже не лыком шиты, но – не то…
Затем он почувствовал рядом маму. Они стояли напротив Таврического сада, и он рассматривал мозаичное панно «Переход Суворова через Альпы» на фасаде музея великого полководца. Мама держала его за руку. У мамы была мягкая сухая теплая ладонь и царапающая мозоль на подушечке у основания третьего пальца. Потом он отчетливо увидел мамин профиль: поджатые губы, нос с легкой горбинкой, гладко зачесанные поблескивающие в темноте черные волосы, забранные в тугой пучок на затылке, – иногда он просыпался ночью и видел, как мама, склонившись над чертежной доской, при свете старой настольной лампы с зеленым абажуром делает «халтуру» (он – Сашенька – тогда не знал, что это такое). Она работала чертежницей в ГИПИ-4, ее зарплаты «никогда не хватало на жизнь» – эти ее слова он тоже отчетливо помнил, поэтому она постоянно работала ночью, после чего он получал в подарок любимое сливочное масло или несколько ломтиков копченой колбасы, или даже иногда маленькую баночку крабов. Мама оторвалась от своего чертежа, отложила рейсшину, посмотрела на него и ласково шепнула: «спи, Сашунок, спи, зайчик».