Денис Давыдов - Александр Бондаренко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К сожалению, этот «будильник», сработавший более двух десятилетий спустя, был заведен именно в 1831 году…
И вот — четкая тому европейская оценка:
«Польша потерпела поражение; не было уже ни королевства, ни армии. Политическое творение Александра и то, что сделал для польской армии Константин, — все это было одинаково уничтожено. Но сопротивление Польши спасло по крайней мере парижскую и бельгийскую революции, так как в то время, когда Паскевич совершал свой переход через Вислу, французская армия смогла вступить в Бельгию, прогнать голландские войска и обеспечить таким образом независимость нового королевства. Сверх того Европа обнаружила, что, даже ведя войну в своих собственных владениях, Николай не мог ни разу выставить более 114 000 человек одновременно. С этой минуты престиж русского самодержавия — этот кошмар либеральной Европы — рассеялся»[533].
Как видим, в России традиционно все беды идут «с головы».
* * *
Подавление польского мятежа вызвало далеко не однозначную реакцию в российском обществе.
Вот что записал в своем дневнике 31 октября 1831 года Александр Иванович Тургенев, человек прогрессивных, «европейских» взглядов: «После обеда и за обедом у князя Вяземского с Жуковским и князем Д. В. Голицыным{172} и с Денисом Давыдовым, который хвастался своим зверством и, вероятно, шарлатанил им, как подвигами наездника. И Жуковский слушал его со вниманием и каким-то одобрительным чувством! Один Вяземский чувствовал и говорил как европеец. — Я только чувствовал и молчал! Перед кем и для кого я дал бы волю своему негодованию? — Давыдов говорил, жестикюлировал{173} — о виселицах! Рассказывал свои визиты с войском в разоренных селах и видел в поляках одну подлость!»[534]
Уточним, что в Толковом словаре В. И. Даля слово «шарлатан» поясняется как «обманщик, хвастун и надувала; кто морочит людей, пускает пыль в глаза…».
Естественно, Денис Васильевич, любивший, как известно, поговорить, пускал и «пыль в глаза», и прихвастнуть мог… Но как и о чем он мог рассказывать друзьям, только что вернувшись с театра боевых действий, когда впечатления переполняют и просятся наружу?! Да еще ведь и «не на сухую сидели»… Он что, должен был о красоте полячек рассуждать? Восторгаться пейзажами нещедрой польской природы? Или с уважением говорить о мужестве польского народа — приснопамятного пана Стецкого и иже с ним? Разумеется, нет! Так ведь и не он один говорил — его расспрашивали, его поощряли к рассказам тот же Жуковский, тот же старый рубака князь Голицын, удостоенный «четвертого Георгия» за взятие Варшавской Праги в 1794 году. Уж он-то в данном случае был для Дениса достойным собеседником!
Но не только такие старые, опаленные огнем многих войн, генералы, как князь Голицын, или придворные поэты, каковым можно назвать Жуковского, воспитателя наследника престола, горячо одобряли политику русского царя по отношению к Польскому восстанию.
Александр Тургенев, вспоминая все тот же разговор, в марте 1838 года писал князю Вяземскому из Парижа: «Разве ты не был согласен со мной в Москве, в Чернышовом переулке, стоя у своего камина, после богомерзкого, отвратительного хвастовства, чтобы не сказать сильнее, Д[ениса] Д[авыдова], когда ты так сильно, благородно и возвышенно нападал на Пушкина и так сладко примирял меня с твоим салоном, из коего я хотел уйти, наслышавшись Д[ениса] Д[авыдова]»[535].
«Нападал на Пушкина», притом — «благородно и возвышенно»! Изрядно сказано! За что ж это так? Да за его блистательные стихи, посвященные польскому мятежу: «Клеветникам России» и «Бородинская годовщина». Известно, что либералы во все времена знали: может быть лишь две точки зрения — либеральная и ошибочная, за которую нужно строго наказывать. Но Пушкин писал отнюдь не «либерально»:
Прекрасные стихи! Однако они, как и участие Давыдова в Польской кампании, замалчивались в XX веке из принципов «пролетарского интернационализма», «классовой солидарности» и тому подобных химер…
Все самое интересное осталось позади. Далее была, в общем-то, самая обыкновенная жизнь, как у подавляющего большинства людей.
По счастью, никакие политические разногласия не могут рассорить истинных друзей, а потому споры о Польской кампании между ними были забыты, и 23 апреля 1832 года Давыдов писал все тому же князю Вяземскому, пребывавшему в Петербурге, и в этом письме отразилась вся его тогдашняя жизнь со всеми своими заботами:
«Что касается до меня, то мне кажется, долго мне не видаться с тобою: я в начале июня еду на год, а может быть и на полтора года в Симбирскую деревню. Да и Бог с ней с Москвою! Она пуста друзьями моими, „иных уж нет, другие странствуют далече“. […Федор Иванович] Толстой наш был ужасно болен; что он перенес, так это неизъяснимо. Теперь спазмы в груди уменьшились, но здоровье еще далеко. Надо ему лечиться, и хорошо и долго лечиться, чтобы совсем избавиться от этой болезни.
Меня, милый мой Вяземский, соблазнили деньги: я никак не хотел выдавать стихов моих на поругание, но дают хорошую сумму, и я, очертя голову, пускаю их в океан бурь и противоветрий. Вся гусарщина моя хороша, и некоторые стихи, как Душенька, Бородинское поле, изрядны, но элегии слишком пахнут старинной выделкой, задавлены эпитетами, и краски их суть краски фаянсовые, или живопись школы Миньяри, Буше и пр. живописцев века Людовика XVI-ro, много фиолетового и желто… цвета{174}. Но так и быть. Красные, белые и синие бумажки имеют свой цвет и цвет решительный. Итак, мена для меня более выгодна, чем разорительна; да будет!»[537]