Рукопись, найденная в чемодане - Марк Хелприн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Машины в нашей мастерской были опасны: токарные станки, циркулярные пилы, пригодные для мучений какой-нибудь средневековой святой, прессы и резаки, способные лишить ребенка руки с той же быстротой, с какой лягушечий язык захватывает комара. Сегодня детей и близко не подпускают к таким грозным устройствам, но в те времена подобные машины казались провозвестниками светлого будущего, и мало кто угадывал в их силах потенциал зла.
Мастеру не улыбалось, чтобы дети на его попечении оттяпывали себе руки, поэтому, не ограничиваясь молитвами, он прибегал к специальной стратегии. Он использовал кофе, точнее, кофейные зерна, которые хранил в бумажном стаканчике с изображением черепа и скрещенных костей. Будучи привычен к обозрению обширных водных просторов с мостиков морских судов, к выискиванию врагов на суше, которые выглядывали из густых зарослей, не многому позволял он укрыться от своего внимания.
Обычно он стоял, покуривая кубинскую сигару и наблюдая за всем классом сразу, и если замечал, что кто-нибудь из детей неправильно держит руки или же собирается смахнуть какую-то мусоринку из-под крутящегося лезвия, то наваливался на огромный рубильник, обесточивая расположенные над нашими головами валы, от которых кожаные ремни спускались к маховикам, соединенным с приводами всех станков.
Спася пальцы нарушителя, он переходил к спасению его души, почему мне четвертого июня 1914 года и было приказано приблизиться к стаканчику с черепом и парой скрещенных костей.
Майор обратился ко мне с той особой серьезностью, которую он приберегал для маленьких детей: как правило, он называл нас «мисс Ддамс» или «мистер Бернстайн», а если хотел подчеркнуть определенную особенность чьего-то характера, то говорил «доктор Смит», «профессор Элфорд», «генерал Осборн» или «преподобный Антробус». Он посмеивался над нами, но ласково, и его тон всегда был ободряющим и уважительным, как если бы он мог заглядывать в будущее.
Я понял, что попал в беду, когда он, обращаясь ко мне, использовал титул «пациент», а мое нарушение резюмировал поначалу на каком-то южноафриканском языке, который изучил, будучи наблюдателем при британской армии, и на который переходил лишь в сильном раздражении. Я не знал даже, что это за язык, а еще меньше – о чем майор говорил, но речь его изливалась быстро и яростно и звучала примерно так:
– Сатто коока сатибелай, амандоока хелелай пата пата. Десендай ноока, гезингай по валела. Сооковелай демандика ко-оманда. Ma ме ротсуна контага ту ай вака доганда!
Язык был похож на итальянский со множеством щелкающих звуков, и он нас гипнотизировал.
Пока я стоял перед стаканом с черепом и костями, другие дети молча собрались вокруг, как бы для того, чтобы стать свидетелями моего наказания. По окончании моего обвинительного акта на африканском наречии, которое, как я теперь понимаю, мастер мог и выдумать, он вывел меня из оцепенения, спросив по-английски:
– Ну и что вы можете сказать в свое оправдание?
– А что я сделал? – спросил я.
– Вот это вы нам и расскажите, – потребовал он.
– Я не знаю.
– Разве я вам только что не объяснил?
– Когда?
– Вот только что.
– Да, объяснили.
– Ну так и скажите нам.
– Хорошо, – сказал я и стал гримасничать, высвобождая память. – Сатто коока?
– Да, продолжайте.
– Сатто коока сатибелай, амандоока хелелай пата пата. Де-сендай ноока, гезингай по валела. Сооковелай демандика ко-оманда. Ma ме ротсуна контага ту ай вака доганда.
– Прекрасно, – сказал мастер, – но я этого не делал, так что меня в этом не обвиняйте.
– Простите.
– Коричневое, зеленое, коричневое, – огласил он приговор.
Я знал, что делать, поскольку сам был свидетелем таких наказаний. Сунув руку в бумажный стакан, я достал коричневое кофейное зерно. Коричневые, я слышал, были чуть более переносимы, чем зеленые.
Вот и оказалось оно передо мной, зажатое в моих пальцах, частично расщепленное зерно коричневого, как земля, цвета, явно очень твердое и сухое. Из таких приготовляли тот напиток, который пили взрослые, когда поднимались утром, и с его же помощью они лучше переваривали пищу. Пусть даже кофе в то время не стал еще общепринятым питьем, я воображал, что он, возможно, не так уж и плох. В бакалейной лавке я видел стеклянную банку, наполненную кофейными зернами, покрытыми шоколадом. Если они и вправду сласти, то как они могут быть столь ужасны? Возможно, мои одноклассники, которых в подобной ситуации выворачивало наизнанку и сгибало пополам, просто-напросто были чересчур подвержены внушению. Я ничуть не был встревожен, так как всегда мог делать нечто такое, что другим детям было не под силу. Отец научил меня чему-то вроде индусской методики переведения боли на запасный путь, где, хоть я и продолжал ее чувствовать, она, казалось, почти не имела ко мне отношения, но была феноменом, наблюдаемым мною со стороны.
Благодаря этому умению, а также некоторым другим своим особенностям, я знал, как выстоять при нападениях, и отличался необычайной самодисциплиной. Совершенное мое самообладание заставляло дантиста думать, что я не ребенок, а лилипут. Жил я в перестроенной конюшне, чудесном месте, кишевшем, однако же, огромными, размером с кошку, крысами, которых мы называли «гвардейскими». Будучи еще совсем малышом, я научился убивать их кочергой, что было непросто, равно как и небезопасно, ибо они норовили кусаться. Битвы с ними обучили меня стойкости, как и отсутствие в нашем жилище центрального отопления, ежедневные десять миль пешего ходу в школу и обратно, а также регулярные взбучки, которые я получал, когда проходил через хулиганские районы города.
Чего мне было бояться какого-то зернышка, мне, не издававшему ни звука, пока дантист без обезболивающего укола орудовал у меня во рту своей бормашиной? Зерна эти ценились во всем мире. Их даже жевали как конфетки.
Я положил его в рот и начал медленно жевать, на манер коровы. В первые секунды я не чувствовал никакого вкуса, и по лицу моему расползалось выражение триумфа. Но как только это зерно начало овладевать моими вкусовыми рецепторами, глаза мои расширились и я засопел, дыша через нос, как бывает в те мгновения, когда вы готовы что-нибудь сокрушить. Мне немедленно вспомнились пренебрежительные замечания о кофе, которые время от времени доводилось слышать от своих родителей, и я недоумевал, почему они, сторонники чая, не были более категоричны в порицании кофе.
Горький ручеек разросся в целую сеть потоков, пересекавших мой язык подобно реке, дробящейся в дельте, или молнии, раскалывающей сине-черное стекло неба. Я был слишком застенчив, чтобы выплюнуть зернышко, и поэтому я просто отдал себя власти страдания, позволяя отвратительной порче вливаться внутрь меня при каждом задыхающемся глотке.
Затем пришел черед зеленого зерна, которое оказалось во много раз горше коричневого. Я знал боль, но не ведал горечи. Горечь, казалось мне, насколько я вообще способен был чувствовать или думать в те минуты, подобна битве души и тела, ополчившихся друг на друга, а такого я никогда не испытывал. Хотя из глаз у меня текли слезы, я стоял прямо и гордо, в совершенном молчании. Я сражался с горечью тем, что не сгибался, и, так и не позволив себе согнуться, полагал, что победил. Увы, я не победил, потому что не сумел понять, что это было только знаком, предвестием.