Лев Толстой - Владимир Туниманов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это, казалось бы, небольшое событие, урок священника, так возмутивший Толстого, может быть, гораздо лучше освещает направление его религиозных исканий, чем идиллическое пребывание в Оптиной пустыни, где все протекало очень благостно и дипломатично. Характерны и первый порыв Толстого изложить свою веру «в катехизической форме», и постигшая его неудача. Столь же примечательно и желание стать «юродивым», порвать все сковывающие его узы, в том числе, понятно, семейные. Настроение тревожное и опасное. Тяжелый кризис и остановка жизни. Страхову об этом можно рассказать. Но не жене, которая видит только внешние приметы благочестивого поведения, совершенно не замечая бушующих осенних бурь. «После долгой борьбы неверия и желания веры — он вдруг теперь, с осени, успокоился, — записывает она в дневнике. — Стал соблюдать посты, ездить в церковь и молиться Богу». Заметив, что Толстой работает над сочинением религиозного содержания, отнеслась к этому спокойно и благожелательно: Лев Николаевич пишет о пользе христианства, что само по себе отрадно (а потом, когда выскажется, снова, но уже просветленный, вернется к «художественному»); к тому же и характер мужа всё больше изменяется к лучшему, так что «вечная, с молодости еще начавшаяся борьба, имеющая целью нравственное усовершенствование, увенчивается полным успехом».
Впрочем, Софью Андреевну можно понять, а искать в ее записях развернутые рассуждения о странном и ничем не объяснимом, по мнению Сухотина, перевороте в душе Толстого было бы нелепо. Ему самому случившееся представлялось «чем-то необъяснимым, каким-то скачком, чем-то, что нельзя ничем наполнить».
Пожалуй, скачка все же не было, как и крутого, неожиданного переворота. В «Исповеди» Толстой отвергает мистику необъяснимого, пишет о длительном и органичном процессе: «Со мной случился переворот, который готовился во мне и задатки которого всегда были во мне». Точнее не скажешь — о «задатках» можно получить представление по последней, восьмой части «Анны Карениной», многие страницы которой исповедальны. Но переворот все-таки случился именно в конце семидесятых годов, его предыстория и суть запечатлены в «Исповеди», снабженной подзаголовком: «Вступление к ненапечатанному сочинению». Конечно, «Исповедь» — это уже промежуточный итог и художественное обобщение. «Исповеди» непосредственно предшествуют наброски религиозных сочинений Толстого, некоторые письма (особенно к Страхову), посещение святых мест и беседы со священнослужителями в 1877–1879 годах. Большой свод очень важных фактов, позволяющих определить направление духовных поисков Толстого, органичность и медленность совершавшегося перелома.
Необыкновенно важным представляется ответ Толстого в январе 1878 года Страхову, высказавшему в резкой форме близкие, но еще пугающие его еретические суждения. Страхов писал, что им порой «овладевает просто ярость — так… становятся противны всякие сделки с своей мыслью». И далее поясняет, какие он «сделки» имел в виду: возмутил недобросовестный перевод Исаака Сирина на русский язык: «переводчик не понимал половины того, что переводил, а очень старался о пышности выражений… Все ведь это сделки; для верующих всякая бессмыслица хороша, лишь бы пахло благочестием. Они в бессмыслицах плавают, как рыба в воде, и скорее им противно все ясное и определенное». Толстого беспокоили во многом такие же проблемы, но его все же явно покоробил язык Страхова, неблагопристойность выражений, которым он подыскивает мягкий эквивалент: «Вы пишете, что „всякие сделки с мыслью вам противны“. Мне тоже. Еще пишете, что для „верующих всякая бессмыслица хороша, лишь бы пахло благочестием (я бы заменил: лишь бы проникнуто было верою, надеждою и любовью). Они в бессмыслицах, как рыба в воде, и им противно ясное и определенное“. И я тоже. — Я об этом начал писать и написал довольно много, но теперь оставил, увлекшись другими занятиями».
Другие занятия — это главным образом роман о декабристах, который Толстой также оставил, увлекшись работой над «Исповедью». И здесь же в письме, дабы развеять скептическое настроение Страхова, он излагает суть своего искания веры — в некотором роде ранний набросок к «Исповеди». Толстой противопоставляет вопросы разума вопросам сердца, на которые ответить может только религия, только предание, те верования, что «основаны не на словах и рассуждениях, а на ряде действий, жизни людей, непосредственно… влиявших одна на другую, начиная с жизней Авраамов, Моисеев, Христов, святых отцов, но внешними даже действиями: коленопреклонениями, постом, соблюдениями дней…». А в предании, объясняет Толстой рационалисту Страхову, для него «не только нет ничего бессмысленного», но он даже не понимает, «как к этим явлениям прилагать проверку смысленного и бессмысленного». Толстой «просто» верит, как миллионы людей, не понимая и не стремясь к пониманию, так как словами здесь ничего нельзя объяснить и доказать — лишь бы предание не «противоречило смутному сознанию», было бы правильным, а не «ложным». Он, не задумываясь, пьет вино, которое предание называет кровью Бога, в известные дни соблюдает пост, а в другие ест мясо, не понимая, но исполняя. Но когда утратившее чистоту предание («изуродованное борьбой разумной с различными толкователями») говорит, что надо молиться, «чтобы побить побольше турок», Толстой это предание отвергает — не разумом, а сердцем, сохраняя спокойствие и душевную свободу: «Я вполне плаваю, как рыба в воде, в бессмыслицах и только не покоряюсь тогда, когда предание мне передает осмысленные им действия, не совпадающие с той основной бессмыслицей смутного сознания, лежащего в моем сердце». Толстой понимает, что выражается сложно и неточно, но тем не менее рекомендует Страхову прибегнуть к такого рода хитрой эквилибристике. Пока она разрешает сомнения Толстого. Однако конструкция хрупкая и вот-вот может развалиться. В самом деле, остается неясным механизм разделения вопросов на рациональные и сердечные, разделение преданий на ложные и истинные. Конструкция вскоре и развалится, и будет срочно устанавливаться другая. А число ложных преданий будет постоянно увеличиваться, поскольку Толстой рано или поздно, но будет ко всему прилагать «проверку смысленного и бессмысленного». Долго плавать в бессмыслицах он был не в состоянии. Январское письмо 1878 года зафиксировало сравнительно спокойное состояние духа Толстого, продолжающего исполнять церковные обряды. Вопросы не исчезают, как снежный ком растут. В огромном количестве поглощаются богословские труды и философские сочинения, из которых Толстой сделает немало извлечений для своих собственных построений — нередко это смешанные не очень съедобные евро-азиатские блюда.
Летом 1879 года Толстой посещает Мекку православных — Киево-Печерскую лавру. Бродит «по соборам, пещерам, монахам», посещает прославленного схимника Антония, и остается почти всем разочарован: «…нашел мало поучительного». Не произвел благоприятного впечатления на Толстого и «заживо считаемый святым» отец Иона, который отказался с ним поговорить. «К схимнику, — вспоминал Толстой, — я пришел в легеньком пальто и имел вид приказчика. Когда я сказал, что хочу побеседовать, он закричал: „Мне некогда беседовать“. А если бы я представился ему графом Толстым, охотно поговорил бы». Но Толстой не хотел представляться графом, как ранее не желал в Оптиной пустыни останавливаться в особой гостинице. Понравились ему только привратники (Толстой жил у них в башне, где графа нещадно ели блохи и вши) и один монах в пещерах (молодой вятский крестьянин), — «смиренные, простые, добрые люди». Остальные, особенно «высокопоставленные, схимник, считавшийся прозорливым, — отталкивающее впечатление произвели». Он увидел в Киеве сплошной обман, чинопочитание, подмену веры предрассудками и суеверием. Толстой вряд ли и ожидал увидеть иное; он уже заранее был настроен скептически. Смотрел пристрастными глазами человека, готового к отпадению и борьбе с тем, что он называл лжеверой. Увиденное и услышанное в Киеве лишь укрепит его еретические настроения. Именно после Киева мощи угодников, в частности, станут объектом иронии, а в статье «Церковь и государство», написанной в том же году, прозвучит: «Киевский митрополит с монахами набивает соломой мешки, называя их мощами угодников».