Зеленая мартышка - Наталья Галкина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну, — сказал Лузин, — открой еще раз.
— «В этом вся русская жизнь, — прочитал Шарабан, — в слиянии многих разрозненных элементов, которое и дает в целом то своеобразное обаяние, порабощающее всякого в русской деревне. И нельзя отделить дома от деревьев, его осеняющих, птичьего говора — от игры красок на узорах стен, блеска мебели в комнатах — от шепота листьев за окном и немого разговора портретов — от тихой думы старинных книг на полках и от хриплого кашля часов на стене». Последняя статья в книге называется «Забытые могилы» и начинается со слов: «Нигде не гибнет столько произведений искусства, как в России».
— А заканчивается?
— Стихотворной строчкою: «Да в лоне Божием его почиет дух».
— Аминь, — сказал Лузин.
«На краю Ойкумены»
Прапрадед Лузина жил не в «подобной Иерусалиму» Москве, а в Санкт-Петербурге, где пребывал даровавший ему (генералу армии французской… нет, австрийской…) чин полковника русской армии государь император Николай Павлович; но на продолжении (через Сенную) дороги из Петербурга в Москву, возле Екатерининского канала, — на Средней Мещанской, в доме пять, в шестой квартире. Из окна виден был ему мост через канал.
У спусков к воде, называемых тогда сходами, стояли плоты, с них полоскали белье прачки, возле плотов теснились причаленные лодки.
Тут начиналась Коломна, извилистая лента канала вливала в воздух тишину, накопившуюся на дне, и весь гомон, вся суета Сенной площади не могли тишины нарушить, как не могли возникающие то там, то сям во дворах визги подравшихся, битых, пьяных, песни вываливающихся из шинков, голос шарманки.
Местность, в которой обитал человек, служивший волею судеб в трех армиях: французской, австрийской, русской, чьи предки (а за ними и он по праву наследства) носили титул королей Иерусалимских и Кипрских, — а позже и королей Киликийской Армении, — называлась Перузиной.
Название пошло от финского словечка «перузина», «земля с твердым грунтом», почти не подверженная наводнению. Впрочем, Перузиной именовалось и шведское поместье, находившееся там, где ныне стоит Инженерный замок, поместье, подаренное Петром Первым супруге, зеленый оазис с первым Летним дворцом, парадиз вдоль Мойки; от нынешнего Конюшенного моста, от былого шведского дома, расползались, множась, сады до юсуповских владений за Сенной, тогда как у Фонтанки, а также на месте Михайловской улицы и Гостиного двора было непролазное болото. Болота осушали, насаждались цветы, кусты, дерева; вступившая на престол Елизавета Петровна дала садам наименования: тот, на месте коего привычный нам Летний, стал Первым, тот, что окружал маленький Летний дворец на месте Михайловского замка, — Вторым, тянувшийся вдоль Мойки — Третьим. В Третий сад завезли соловьев из Московской, Псковской и Тверской губерний, запретили обывателям особым указом их ловить.
В Перузине стояли два царских дворца, царский замок. Французский генерал, он же русский полковник, когда был помоложе, хаживал по Екатерининскому каналу на них смотреть; мог ли он слушать соловьев Третьего сада? или их успели отловить? или сами они отлетели?
Что до водных границ, за полсотни лет им пришлось претерпеть: о той же Фонтанке, о которой говорилось в конце осьмнадцатого столетия как о речке чистейшей, к середине девятнадцатого написал русский газетчик; «…с водою Фонтанки и других петербургских каналов жители пьют экстракт из дохлых собак и кошек».
Существовало мнение, что внутренний канал из Мойки в Фонтанку, Екатерининский, также составлял границу твердой земли, стало быть, генерал (полковник!) де Лузиньян жил на краю Перузины, рядом с Сенной площадью, в конце восемнадцатого и в начале девятнадцатого столетия не считавшейся захолустьем, здесь, в частности, долго квартировал датский посланник, снимал дом купчихи Голубцовой, дом и называли — Датский дом.
Квартира Луи де Лузиньяна была невелика, но он и нуждался разве что в гарсоньерке, поскольку был холост, не особенно богат, привык жить по-военному. К тому же небольшие комнаты легче было протопить, печи-голландки с маленьким камином хватало в морозные зимы, сырые долгие осени да вёсны санкт-петербургского разлива. Шутили местные газетчики, веселили читателей своих: «Лето в этом году случилось дождливое и пришлось на пятницу».
Строго говоря, дом на Средней Мещанской улице подле Демидова переулка находился на размытой меже между Перузиной и Коломною. Но мог считаться частью «Бермудского треугольника» Петербурга, описанного склонными к градообразующей мистике краеведами двадцатого века, оперирующими эфемерными понятиями «геопатическая зона», «отрицательные вибрации», «патогенные излучения», приводящими, в частности, литературные примеры (топография «Преступления и наказания», эпизод лермонтовского «Штосса», цитаты из «Записок сумасшедшего» с комментариями, содержащими сведения о том, в каких именно домах набережной Екатерининского канала, Средней либо Малой Мещанской, Столярного переулка бытийствовали авторы и герои вышеупомянутых произведений), из которых каким-то образом следовало, что преступление, совершенное Раскольниковым, предопределено не столько временем (и направлением ума), сколько роковым отчасти местом действия.
Узнав, где жил его прапрадед, Лузин подивился, что фамилия героя лермонтовского «Штосса», игравшего в карты со стариком из дома на Средней Мещанской (кстати, играл на некую прекрасную особу, маячившую, подобно призраку, у старика за спиною; Лузин тут же вспомнил Мелюзину), была Лугин, в то время как один из второстепенных персонажей «Преступления и наказания» — пренеприятнейший, увы, — звался Лужиным.
На вопрос Шарабана, не родственник ли он однофамильцу своему математику Лузину, он ответил при первой встрече совершенно уверенно:
— Не только не родственник, но даже, думаю, и не однофамилец.
На ломберном столике, стоявшем недалеко от окна, в отсутствие игроков де Лузиньян раскладывал пасьянсы. За удавшийся пасьянс награждал он себя наперстком наливки и кофием Леванта. Случайный прохожий, одаривший походя дом номер пять случайным взором, мог увидеть Лузиньяна в раме окна, обращенного на Демидов мост: восточный халат, пронзительные глаза, чашечка дымящегося кофия в смуглых пальцах.
Он не любил читать перед сном при свече, когда в комнату набивались преувеличенно большие, глубокие, искажающие пространство тени. Задув свечу, он ложился (зимой белый русский снег становился источником света, весной с летом таковым считалась белая ночь, оставалась осень, но наполненный туманом со смогом оплотнившийся воздух нес с площади, с улицы, извне, излучение фонарей) и начинал вспоминать, разворачивал, точно свиток, какой-нибудь эпизод из собственной жизни либо известную по устным преданиям вкупе с книжными историю из жизни предков; то было его вечернее чтение. С возрастом, заметил он, новеллы на сон грядущий отодвигались от нынешнего момента все дальше, все чаще вместо холерного бунта на Сенной, приключений австрийского полка, итальянского похода обращалось воображение к сожженной пращуром в четырнадцатом столетии Александрии, к судам, следующим с запада на восток, отдыхающим в островной кипрской гавани, к картинкам из книги о Мелюзине, озвученной любимым голосом матери. Почему-то с юности ему снился последний король Киликийской Армении Левон Пятый Лузиньян, лишившийся королевства, которому пригласивший его в Испанию кастильский король Хуан Первый подарил в пожизненное пользование три прекрасных города в сердце Кастилии: Мадрид, Андухар и Вилареал. Иногда Левон Пятый со своей королевой Маргаритой проходил по построенному римлянами в Андухаре пятнадцатиарочному мосту через Гвадалквивир, а ветер развевал их одежды, и навстречу им шел благородный Хуан Кастильский, снотворческая картинка, — Маргарита никогда не бывала в Испании, потеряв в плену дочерей-близнецов, приняла она постриг, жила за стенами монастыря. Иногда приходил в сны мраморный король, лежавший на своем белом саркофаге со скипетром и перчатками в руках или сидевший в ожившем гербе Мадрида, древней Урсарии, у земляничного дерева, глядя с улыбкой на бродивших по опушке медведей. Это сновидение, краткое, молниеносное, предрассветное, заставляло сновидца проснуться.