Рыжее знамя упрямства - Владислав Крапивин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он сказал без охоты, но сразу:
— Лоська.
— Это… от какого полного имени?
— Все-во-лод… — толчками выдохнул он шепот.
— Тогда почему не Сева? — Я говорила, чтобы отвлечь его, потому что боялась: вдруг заплачет (да и сама могла).
— Не знаю… — устало выговорил Лоська. — Так зовут с давних пор… А иногда — “Лосёнок”. Это мама…
В нем, несмотря на беспризорный вид, не было никакой ощетиненности. К другому такому попробуй сунуться с вопросами, пошлет на край света и еще добавит вслед. А этот… может, просто обмяк от горя?.. Имя “Лосёнок” ему подходило. Такой же лобастый, губастый, с тонкими ногами-руками и, кажется, доверчивый. Ну, наверно, не со всяким доверчивый, но со мной-то по-хорошему…
— А я Женя. — И добавила, чтобы внести ясность. — Мезенцева.
Лоська понял. И, кажется, чуть улыбнулся:
— Я сперва подумал, что ты парень. Не разглядел.
— Немудрено… — хмыкнула я. В самом деле — волосы, подстриженные по уши, джинсы, мальчишечья футболка. И под футболкой… ничегошеньки незаметно. Разве если только очень приглядеться…
— Нет, теперь-то я понял, — Лоська улыбнулся заметнее. — Парни такими не бывают.
— Какими “такими”?
— Ну… ты заботливая. — И он втянул воздух носом-картошкой.
Я с облечением сменила тон:
— Да. Очень заботливая. И главная забота о твоем умывании. Посмотри, ты весь перемазанный.
Он и правда был в земле и глине, в травяном соке, в прилипших стеблях и листиках. Даже в волосах глиняные крошки.
Лоська не стал спорить.
— Да, здесь недалеко есть колонка.
— Какая колонка! Тебе надо в ванну с головой!
— Во-первых, — сказал Лоська отчетливо, — нет у нас дома никакой ванны. Во-вторых, я не смогу попасть домой. Я забыл надеть на шею ключ, захлопнул дверь, а мама придет лишь вечером.
Я про себя отметила, какая у Лоськи правильная речь, вовсе не уличный “базар”. Даже сказал “надеть”, а не “одеть”, что и среди нынешних тележурналистов редкость. Поучиться бы у мальчишки депутатам всех мастей с их “намерениями”, “в этой связи” , “властямипредержащими”,“возбужденными делами”, с их “эканьем” и “меканьем”… Но речь речью, а чумазости от этого не меньше.
— Пойдем-ка, Лоська, ко мне.
— Да ну… — он впервые заметно смутился. Вытащил из сандалеты ступню, начал чесать правой пяткой левое черное колено. — Зачем…
— Отмоешься, поедим чего-нибудь… Не бродить же тебе таким пугалом до вечера.
— К сожалению, я всегда пугало, — равнодушно сообщил он. И вдруг согласился: — Хорошо, пойдем.
Сперва я думала, что его толкнуло на согласие это мое “поедим чего-нибудь”. И только много позже поняла: нет, наверно, не только это…
Мы с минуту еще постояли над дерновым холмиком. Я сама не заметила, как положила руку на Лоськино плечо. И он этого, кажется, не заметил. Потом пошли мы к улице Машинистов. Лоська не спрашивал, далеко ли. Сперва шел молча, а потом стал рассказывать про Умку. Уже без слезинок в голосе, а словно о живом. Как Умка ждал его каждый день на лавочке, как деликатно, без жадности, принимал угощение: остатки рыбных консервов, вареную картошку, селедочные головы и обрезки колбасы. Как играл, будто котенок, сделанными из травы “мышками”, как иногда (не часто, правда) просился на руки и клал голову на Лоськино плечо… А при прощании Умка вел себя спокойно, никогда не увязывался следом.
— А ты не думал взять его домой?
— Нет… Мне кажется, он не хотел. Он был вольный кот, гулял сам по себе, как в той сказке…
Я подивилась, что Лоська знает Киплинга. Не ведала еще тогда, какой он книгочей.
В подъезде Лоська оробел опять:
— А дома у тебя кто-нибудь есть?
— Никого нет. Шагай…
Я ввела его в ванную, велела “отдраивать себя как следует”, но потом увидела в открытую дверь, как осторожно он трогает мокрыми пальцами перемазанные щеки и шагнула через порог.
— Ну-ка, радость моя…
Сдернула с грязнули майку, нагнула его над ванной, пустила тугую горячую струю, взяла мыло. Лоська не упирался, только один раз дурашливым шепотом сказал “спасите”. Я вымыла ему голову, оттерла тощие плечи и спину. Отскребла суровой мочалкой грязь с локтей и коленей Подумала, что надо бы постирать его штаны и майку, но не решилась. Ладно, все же чище стал… Я сама вытерла его махровым полотенцем.
Фыркая толстыми губами, Лоська сказал:
— Женя, у тебя, наверно, есть брат…
— Есть.
— Ты его так же мочалишь?
— Его помочалишь! Ему семнадцать лет.
— У-у… Я думал, вроде меня.
— Обормотов “вроде тебя” мне приходилось мочалить в лагере. Подшефных из младшего отряда. Они тоже собирали на себя пыль, песок и глину. И чуть что бежали ко мне, потому что свою вожатую боялись…
— А я никогда не был в лагере…
— Тебе повезло… Ты как относишься к сосискам? Правда они в целлофановой шкуре.
Лоська скромно признался, что к сосискам в любой шкуре он относится хорошо. И вообще к любой еде. Особенно “когда толком не позавтракал и ни крошки не обедал”.
После обеда он без всякой просьбы помог мне вымыть тарелки (видать, привычное дело) и сказал, что пойдет.
— Куда ты спешишь? Ключа-то нет, а до вечера далеко.
— Так. Погуляю…
“Уличное дитя все-таки…”
— Хочешь провожу тебя?
Лоська быстро вскинул “марсианские” глаза.
— Да. Хочу.
Мы опять побрели переулками — почти молча, с отдельными редкими словами. И оказались в начале Рябинового бульвара. Направо тянулись вдоль аллеи ряды торговцев-художников, а слева был неработающий фонтан и площадка со скамейками. Мы присели на бетонный край бассейна.
— Женя, хочешь мороженого?
— У тебя что, деньги есть?
— У меня нет. Я думал, может, у тебя найдутся пять рублей…
“Тоже мне кавалер”. Но я ничего не сказала, зашарила в джинсовом кармане. Достала железный пятирублевик. Лоська, видно, прочитал мои мысли.
— Женя, это не насовсем. На три минуты. Ты только не ходи за мной, я сейчас… — И зашагал к скамейкам, на которых устроились разного вида дядьки. Независимо так пошел, прямо. Широкие штаны парусили на ветерке и все еще влажная голова блестела слипшимися сосульками.
Дядьки на скамейках были всякие — одни “вполне культурного вида”, другие довольно “бомжеватые”. Но почти перед каждым лежала доска с шахматами. Некоторые играли между собой, а другие сидели в одиночестве, будто ждали партнера.