Жизнь – сапожок непарный. Книга первая - Тамара Владиславовна Петкевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Я перечёл приписку на обороте Вашего письма. Девочка моя родная и близкая, я знаю, что я Вам нужен. Всё, что я „делаю для Вас“, я одновременно делаю и для себя. Ну а сами Вы подозреваете хоть, как благодарен я Судьбе (даме, отнюдь мною не почитаемой), Вам – тебе, Тамарочка, – и себе самому за великое богатство от нашей с вами встречи? Кстати, я с первого мгновения как-то совсем по существу и увидел, и понял Вас. Помните? Зашёл по Сенечкиной как будто инициативе лёгкий разговор обо мне и Мире Гальперн. И я в нарушение всего моего разговорного, в частности, стиля до сего дня непонятно почему „употребил“ такое выражение: „Моя баба стаскалась“. Я чувствовал, что Вы не можете не понять, что именно эдакое нарушение и есть – смешное. И Вы действительно звонко, необычайно умно и обаятельно расхохотались. Тут я и получил лазейку, через которую начал проникать в Ваше ослепительное богатство, в Вашу суть…»
Любое движение, любой порыв Александр Осипович переводил на язык творчества, обращал их к человеку, как бы говоря: «Смотри, ты сам прекрасен». Переписка с ним излечивала от целого сонма комплексов. Я долго не решалась заговорить с ним о том существенном, чего не умела уяснить сама: о Филиппе и о себе. Эти отношения оставались тяжёлым душевным грузом. Я называла их «изменой самой себе». Отважившись, однажды в отвлечённой форме коснулась и этого.
«Не надо говорить о своей вине, – отвечал Александр Осипович, – сама же понимаешь, что это неподходящее слово, что всё, не как факт недавнего прошлого твоей жизни, а как отношение к факту, несравненно сложнее и ничем, ни в чём тебя не умаляет, потому что тебя ничто умалить не может (или не должно, если хочешь). Факт, событие, ситуация ничего не говорят, а только то творческое, Человеческое с большой буквы, воспринимаемое как отрицательное, но духовно поднимающее и освобождающее личность.
Вот ты говоришь о „большом событии“, одна сторона которого „искалечена“. Либо ты сумеешь рано или поздно поднять это событие до только большого, вытравив в себе как инакомирное всё, что „калечит“, либо трагически понесёшь в себе боль оттого, что событие не будет для тебя большим. Но я не боюсь для тебя и трагического.
Мне, может быть, тебя иногда и жалко по-комнатному и уютному, но жалеть тебя нельзя. Это было бы унизительно для того, кто делал бы это; это свидетельствовало бы о его малости. Таких, как ты, не жалеют. Их всегда уважают, всегда, даже не только тогда, когда любят…»
Как мог человек, не ведавший подноготной, угадать в намеренно расплывчатых вопросах самую больную, самую напряжённую точку чувствований? Как мог он так ответить? Ведь других решений и впрямь не существовало. «Или поднять до только большого, вытравив в себе как инакомирное всё, что калечит…» в отношении к Филиппу, или нести в себе «боль оттого, что событие не будет большим…». Инстинктивно я ведь уже выбрала первый путь: от меня требуется сосредоточенность, полнота отдачи. В первую очередь я сама должна дотянуть, досоздать эти отношения, «поднять до только большого».
Не подозревая, что я собираюсь скоро покинуть ТЭК, Александр Осипович писал мне: «Мечтаю сделать с тобой Машу в „Трёх сёстрах“. Сама-то ты понимаешь, что ты не Ирина, а Маша?» Колдовская Маша влекла меня. Но всё это было назначено уже не мне. При мысли, как сказать ему, что мне осталось здесь быть недолго, меркнул свет.
Александр Осипович Гавронский. Мой первый, мой самый главный Учитель!
В анкете он писал: «Сын капиталиста». Родился в 1888 году в семье Высоцких. Тех самых, которые прославились в России своей фирмой «Чай Высоцких». Говорят, существовала присказка: «Чай Высоцкого, сахар Бродского, население Троцкого». В молодости на фабрике собственных родителей он устраивал среди рабочих читки политической литературы, сходки и митинги. Числился в партии эсеров. Когда я узнала его, он отсиживал вместе со ссылкой уже девятый год. Поскольку ему добавили лагерный срок (для этого был приставлен провокатор), должен был пробыть ещё шесть. На самом же деле он просидел дольше. Мытарств и передряг предстояла ещё тьма.
Новая программа ТЭКа была уже сдана начальству. Полагалось отыграть её в Доме культуры для вольнонаёмных. Зал был полон. Военизированная охрана с хорошо одетыми жёнами не скупилась на аплодисменты своему крепостному театру. У вольнонаёмных «Юбилей» также имел грандиозный успех.
После спектакля Александр Осипович протянул мне своё очередное «ехидство»:
За сплошные дифирамбы,
Что на Вас потоком льются,
Не мешало Вам, madame, бы
Мне хоть нежно улыбнуться.
Что я, тля, комар ли, клоп ли
Или прочий насекомый,
Словно к лампе к Вам влекомый,
Чтоб лирические вопли,
И терзанья, и печали
Вы мои не замечали?..
Ах, с такими ли стихами
Подъезжать к подобной даме?
И потом, совсем не дело
Состязаться мне с Отелло,
Чтобы стать на склоне лет
Матерьялом для котлет.
Перед отъездом ТЭКа на трассу для обслуживания зон мне был вручён ещё один листок:
Все спали. Только я слагал
Весёлый очень мадригал,
Чтоб Плюшке прошептать на ушко…
Но мне невесело. И пусть!
Не скрою за улыбкой грусть,
Раз уезжает снова Плюшка.
И снова много, много дней
Быть не смогу я близко к ней,
Почтительно, но всё же рядом,
И не увижу, как она,
Лукавством Евиным полна,
Прищуренным поводит взглядом.
Смешав улыбку со слезами, я прижала «Мадригал» к сердцу. Подхваченная талантом этого человека, я попала в лучший из миров: в причудливый мир искусства и человекотворчества. Наблюдая неожиданные и незаурядные проявления чувств окружающих, внимая прекрасным словам, молодость принимала их как само собой разумеющееся. Но я убеждала себя в том, что в этих затеях не следует искать большего, чем попытка спасти жизнь собственной души.