Про Иону - Маргарита Хемлин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Соломон в синагогу. Раввина нет — убили. Двери выворочены, книги свалены, а поверх еще и нагажено, чаши и семисвечники поломаны, свитки валяются, бумажки всякие, грязища. Он сел на полу и молится. И жене с малолетним Арончиком велел молиться. Так и сказал:
— Дор зэйт мир лэбн[22].
Немного все улеглось, старшее еврейское поколение выразило намерение возобновить собрания в синагоге. Раввина нет. Соломона попросили из уважения быть раввином. Потому что про него шла большая слава. Он согласился, и так было до 1925 года.
А в 25-м советская власть окончательно улеглась, синагогу решили аннулировать, чтоб сделать театр.
И прикрывал ее как раз бабушки Фейги муж, мой дед Айзик, который был районным начальником потребкооперации и которому перед войной выдали проклятый кожух.
Явился в синагогу в субботу, чтоб застать весь актив, и долго говорил с евреями.
Бабушка точно знала про этот факт, потому что вечером Айзик напился и бегал по дому пьяный с криками неразборчивого смысла:
— Все под нож пойдем через Соломона!
Длилось выселение из синагоги недолго, но тяжело. Соломон упирался ногами и руками, держал над головой бидон с керосином. Но цацкаться с ним никто не собирался. Выставили на улицу и объявили помешанным, чтоб притушить скандал.
Потом говорили, что на каменном полу остались царапины от ногтей Соломона, когда его тащили за порог.
Соломон с женой и Арончиком выкопали землянку, хоть их хотели взять к себе многие из евреев, а евреев в Остре — каждый второй, а местами и каждый первый.
Примерно за три года до того, как выгнали из синагоги, Соломон с женой родили еще дочку — Еву. Соломон ладно, мужчина, 60 лет, а жене его было 50.
Жена из-за зимы в землянке умерла. Арончик остался за старшего и не спускал Еву с рук.
Соломон после смерти жены окончательно стал с приветом. Выпрашивал по Остру газеты, листочки, объяснял, что очень надо. День и ночь что-то писал, считал. Бывало, идет по улице и пальцы загибает, или станет посреди дороги и чертит палкой на земле цифры в столбик.
Считал-считал, писал-писал — и объявил Арону, что идет в Чернобыль. Ему очень нужно узнать, кто из евреев на его деньги уехал, а кто остался и не слышно ли что про первых сыновей.
Потом знающие люди рассказывали, что Соломон слонялся по Чернобылю, стучал во все двери палкой, орал на евреев разными словами и проклятиями. Обещали, мол, перед Богом, что поедут в Палестину, а не поехали. Пусть теперь ждут страшной расплаты.
Никто не поехал. Никто.
И какая наследственность после этого может быть? Такая наследственность, что Гриша от ревности стал сходить с ума. Если у человека в голове от рождения непорядок, то ему все равно, на какой почве.
День и ночь, и сверхурочно, и как-то еще Гриша лежал под машинами, крутил гайки, вроде зарабатывал деньги. А на самом деле себя накручивал. И до такой степени, что однажды заявляет:
— Будем разводиться. Дочка выросла. А нам еще можно пожить, каждому самостоятельно, своей дорогой.
— И какой это дорогой ты дальше собираешься жить? — спрашиваю. Даже не удивилась, потому что привыкла к его выступлениям по поводу недовольства мною.
— Для начала поеду в Остер, к родителям. Возьму отпуск за три года.
Тут лето, у Любочки каникулы. Я ее жду. Она звонит и говорит, что не приедет. Сплошное расстройство.
От Гриши известий нет. Любочка далеко. Осталась я одна. Думаю, думаю. Как же так? Страдаю ни за что. Взвешиваю: если Гриша упрется и будет продолжать свое поведение — разведемся. Насильно мил не будешь и сердцу не прикажешь. Стыдно от людей идти за разводом в загс в солидном возрасте. А с другой стороны — настанет свобода. Ни готовить, ни стирать, ни за глазами Гришиными следить — что у него на уме, ни разговоры его глупые развеивать насчет моей неверности.
Умом понимаю, что нужно терпеть, переходный мужской возраст, но обидно. На пустом месте.
И вот в августе, я как раз варила варенье — сливу, приезжает моя любимая дочка. И не одна, а с Любкой Гутник.
Моя Любочка — и не моя! Я чуть на пороге не упала в обморок. Где нос, где глаза, где подбородок? Все другое. Красавица.
Оказалось, Любка ее устроила в Институт красоты, тогда их два на всю страну было — в Москве и в Ленинграде. Перекроили личико.
Я и рада, и страшно. И даже обидно. Что там такого кошмарного было от нас с отцом — перешивать наново?
Ну, ладно.
А Любка Гутник скачет вокруг мелким чертом и приговаривает:
— Красавица, красавица! Теперь у нее вся жизнь впереди!
Я на Любку смотрю и думаю: «Дура ты дура, сильно ты счастлива со своей бывшей красотой?»
И сразу про Гришу. Так, мол, и так. У родителей в Остре. Скорей всего, разведемся.
Они обе глаза раскрыли и в один голос:
— Не может быть!
Любка сразу пристала:
— Рассказывай подробно, надо спасать положение.
А что рассказывать? С чего начинать, откуда все пошло? Не знаю. Быстренько в уме прокрутила, потому что сто раз думала на этот счет, и ответила коротко и ясно:
— Беспричинная ревность. В его возрасте такое явление бывает. Бороться бесполезно. Буду ждать, пока перебесится.
Любка руки в боки:
— Нет уж! Я не позволю!
И толкает мою дурочку вперед:
— И Любочка не позволит. Правда, Любочка? Мы за него бороться будем всей семьей.
Значит, Гутничиха тоже наша семья. Ну-ну. Сил противоречить у меня не было. Хотелось одного, чтобы скорее наступил вечер и можно спать до утра.
А больше всего: я на свою дочку смотрю — и не вижу своей дочки. Красивая чужая девушка. И притом не обнимет, не пожалеет по-человечески — повторяет слова и выражения вслед за Любкой, а я не слышу звука, кроме какого-то мельтешения в воздухе.
На плите горит в медном тазу варенье. Мне плевать и не жалко. Я его варила по привычке, а не от души.
Схватили меня под руки — и на автостанцию. Как раз автобус на Киев через Козелец, а там пересадка на Остер. Мест нет, втиснулись стоя. Пока доехали, думала, очнусь на том свете. Но ничего. Из Козельца на попутке добрались до Остра, водитель скинул нас на станции и других подобрал.
Любка командует:
— Веди!
А я адрес вроде забыла. Помню — улица Фрунзе. Я в Остре у Гришиных родителей не была лет пятнадцать. Причем темно, людей — никого. Пошли в одну сторону — не туда. Пошли в другую — опять не там. Ночь, тихо. Любка вполголоса говорить вообще не умела, а когда разозлится, и подавно. Кричит: