Похищение Европы - Евгений Водолазкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Его восприятие времени было мне более или менее понятно. Религиозное отношение к действительности (и к истории как ее части) не могло признавать время абсолютным и было вполне способно помыслить исторические события как вневременные. Вместе с временными связями, по его логике, исчезали и связи причинно-следственные — несамостоятельные, всецело зависящие от времени — и вот это-то мой разум первоначально отказывался признавать. Собственно, это был даже не разум, а некое чувство справедливости, не желавшее смириться с тем, что ничто ни из чего не следует. Мне не хотелось верить, что события подвешены в истории, как в вакууме, что предшествующее не определяет последующего. В моем представлении подобный взгляд на вещи открывал путь безграничной и дурной свободе, свободе как своеволию, свободе как безнаказанности, свободе «от», а не свободе «для».
На самом деле наше с Никодимом расхождение было лишь кажущимся: просто я не сразу понял, что он имеет в виду. Когда я поделился с ним этими мыслями, он, по своей привычке, выслушал меня не перебивая (это было начало осени, мы сидели на траве у стен монастыря). Его терпеливое внимание в сочетании с манерой отвечать после паузы могло ввести не знавших его в заблуждение, создавая видимость затруднения. Но он не испытывал затруднений, и я хорошо это знал. Так вот, тогда он ответил мне, что отрицание времени упраздняет лишь причинность в нашем привычном понимании, не более того.
— А какая есть еще причинность? — спросил я Никодима.
— Причинность более высокого порядка, которая со временем уже почти не связана. Она существует в той сфере, где причины и следствия начинают обходиться без времени.
— Я не могу себе представить, в чем, кроме как во времени, могут протекать причина и следствие.
— Назовите эту сферу отношением к Богу. Отношением к людям. Общим умонастроением. Протекающие во времени события — лишь частное выражение этого отношения.
В представлении Никодима о причинах событий существовало несколько уровней. К нижнему он относил то, что им именовалось «причинностью в обычном понимании». Этот уровень оценивался им невысоко. Поясняя свою мысль, во время описываемой беседы он взял пример из недавнего, такого близкого мне, прошлого. Американские историки объяснили Косовскую войну стремлением НАТО разрешить многолетний конфликт между сербами и албанцами. Русские историки либо отрицали эту причину, либо относили ее к самым несущественным, выдвигая на передний план стремление НАТО к расширению.
— При том, что и русские, и американские историки ангажированны, — заключал Никодим, — и те, и другие признают каузальность. Они анализируют событие посредством одного и того же метода. И если результаты их прямо противоположны, значит, эффективность этого метода можно поставить под сомнение.
— Выходит, что причинно-следственность не может ничего объяснить?
В пожелтевших негреющих лучах наши тени казались приклеенными к траве.
— Нет, почему же, кое-что она все-таки может. Та причинно-следственность, о которой вы говорите, способна объяснить то, что на поверхности. Например, форму, в которой протекает явление. Но не само явление.
— Вы хотите сказать, что самые глубокие причины от нас скрыты?
— Скрыты. И необязательно — самые глубокие. Просто — многие, даже большинство. Истинная сумма причин так велика, что равнозначна их отсутствию. И если вспомнить наш пример с войной, то взаимоотношения сербов и албанцев не объясняют и сотой доли произошедшего. Чтобы понять эту войну всерьез, следовало бы начинать с чего-то другого.
— С чего?
— Трудно сказать. Может быть, с изменения нравственных идеалов американцев. Но ведь и здесь, в свою очередь, миллионы причин и следствий. Так что нет смысла цепляться за частности, все равно получается pars pro toto. Иными словами, об исторических событиях мы знаем до обидного мало, но при этом выносим о них суждения, сравниваем их друг с другом и так далее.
Я ничего не отвечал, и через несколько минут Никодим заговорил снова.
— Ваш соотечественник Шпенглер советовал находить в истории истинные соответствия. Он говорил, что близкими могут быть внешне очень разные события, в то время как чрезвычайно похожие вещи могут не иметь между собой ничего общего. Я воспринимаю это прежде всего как призыв к осторожности в сопоставлениях. Разумеется, я здесь не говорю о таких явных глупостях, как сравнение Милошевича и Гитлера. Есть другие вещи, которые допустимо сопоставлять. Но даже из этого вовсе не следует, что они близки. Совпадений в истории еще меньше, чем это казалось Шпенглеру. А поскольку вы уже знаете, что рифма дается для того, чтобы подчеркнуть несходство…
— Но какой тогда смысл в истории вообще? — перебил я Никодима. — Чему учит история, которая не повторяется?
— Я немного вас перефразирую, — невозмутимо ответил Никодим. — История ничему не учит, потому что она не повторяется. Сочетание миллиона причин, приведших к определенному следствию, уже никогда не повторится. Почему же, скажите на милость, должно повториться само следствие?
Никодим встал с травы и жестом предложил пройтись вдоль берега. Над нашими головами бессильно раскачивались ветви ив. Их листья, легкие и узкие, как каноэ, слетали на поверхность воды и скользили по ней, повторяя дрожь осенней ряби.
— А что до смысла истории, то я ведь вам говорил когда-то, что история — не более чем среда обитания. — Он пригладил растрепавшиеся от ветра волосы. — Сцена, декорация — называйте это, как хотите. Место, где можно выступить со своей собственной ролью.
— Такая история не имеет ценности как целое. Куда же мы денем тогда развитие всего человечества, его прогресс? Вы же не можете говорить, что нет прогресса?
— Да почему же не могу? Могу.
Вышедший вперед Никодим обернулся, и я увидел, что он улыбается.
— Если после Гегеля и Канта немецкое общество аплодирует Гитлеру, а русское — после всей нашей замечательной литературы — Ленину и Сталину, значит, есть у меня право усомниться в прогрессе. Если после всех осуждений войны можно запросто бомбить Белград, любые разговоры о прогрессе мне представляются пустой болтовней.
Он ускорил шаг и уже не поворачивался, продолжая говорить куда-то вперед.
— К тому же вы, как мне кажется, путаете прогресс и развитие. А это ведь не одно и то же. Растение проклевывается из семени, вытягивается вверх и в конце концов засыхает. В этом состоит его развитие. Но в чем же, скажите пожалуйста, здесь прогресс?
— А если растение или животное родится и умрет тысячу раз, разве не улучшится его вид? Я читал о выведении породы каких-то английских свиней. Над ней трудились сотни лет — простите, это нелепая параллель — но ведь порода действительно улучшилась. Разве это не прогресс?
— Прогресс. С точки зрения повара. А вот свинья с вашим заявлением могла бы очень и очень поспорить. — На лицо Никодима вернулась улыбка. — Разумеется, мы, люди, тоже кое в чем преуспели. В технике, например. Но это ведь не имеет отношения ни к нашему уму, ни к нашему сердцу — они-то не улучшились, а? Мы ведь мыслим не лучше древних греков, а молимся — не горячее, чем это делал, скажем, святой Франциск.