Наперегонки с темнотой - Рина Шабанова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Субботним утром мы вчетвером шли по грязной узкой улице в восточной части города. С двух сторон ее обступали высокие, закрывающие и без того блеклый дневной свет небоскребы, из щелей воняло мочой, сыростью и гнилыми отходами, но зато сюда не добирался холодный, пробирающий до озноба ветер. Выпавший неделю назад снег почти полностью растаял и превратился в чавкающую под ногами жидкую слякоть.
Ступая по ней, я в очередной раз спорил с Митчеллом и страшно кипятился. Мы переругивались уже несколько минут, как вдруг он развернулся и резко бросил мне в лицо:
— Ты сам имеешь три ни к чему неприспособленных рта, Уилсон! От твоего друга никакой пользы! Он целыми днями только сидит, пялится в стену и иногда бормочет что-то себе под нос. Девушка ходит тише полевой мыши и возится с детьми. А твоя дочь и вовсе бесполезный ребенок!
Эти слова Митчелл произнес с презрительной желчностью, но придя поначалу в бешенство, позже я разглядел в его глазах, что он преследовал определенную цель. Ими он хотел отрезвить меня, а заодно заставить устыдиться собственных слов.
— Так что, Уилсон? — спросил он, так как я все еще молчал. — Их тоже оставим в метро? И Чарли, на хрен, оставим? Ты только взгляни на него! Какой с него боец? Соберем отряд из двадцати крепких ребят с ружьями и превратимся в банду, мать их, мародеров? Это ты предлагаешь?
— Полегче, Митчелл, — спокойно произнес я, но при этом многозначительно глянул ему в глаза, дав тем самым понять, что не стоит переходить границ. — О своих я способен позаботиться и делаю для этого все необходимое.
— Так чего же ты не уходишь? Ведь найти укрытие для четверых куда проще, — сейчас он тоже стал говорить спокойно, без слышимой минуту назад злости и презрения. — Хочешь, я скажу тебе почему? Вам не выжить вчетвером и ты это знаешь. Ты не сможешь выстоять один. Для того, чтобы защитить и прокормить своих близких, тебе нужно быть в команде, Джон.
Он как-то грустно усмехнулся, опустил голову вниз и после небольшой паузы добавил:
— У меня никого нет. Совсем никого. Я один, так почему не могу позаботиться еще о трех-четырех жизнях, кроме собственной? И вот ты, Эдвардс, — вскинув голову, обратился он к молчаливо курившему до сих пор Эдвардсу. — Ты ведь тоже один. И Моррис, к примеру. И Вуд, и Ричардсон, и Паркер! Все вы! Если каждый из вас хоть немного подумает не только о себе, мир станет лучше, а инфицированных уродов в нем меньше.
Закончив эту многословную тираду, он похлопал меня по плечу и улыбнулся своей широченной, жизнерадостной улыбкой. Митчелл всегда так улыбался людям. Искренне и тепло — будто верил, что с помощью одной этой улыбки можно уладить любую проблему.
Он был отличным парнем. Идеалистом, но добрым и хорошим человеком. Такие мне редко встречались.
Я не ошибся, когда в день знакомства принял его за военного. Митчелл действительно пять лет отслужил в сухопутных войсках и поучаствовал в военных операциях в двух странах на Ближнем Востоке, только служил он не в качестве солдата, а как военный медик. Будучи там, он успел повидать тяжелые ранения, смерть и другие жестокости войны, но несмотря ни на что, к миру и людям остался открытым, милосердным и чутким.
По его словам, выстоять и справиться со всем ему помогала вера. И это удивляло меня в нем больше всего. Невзирая на выпавшие ему испытания, он оставался глубоко религиозным человеком.
Являясь сыном лютеранского пастора, Митчелл и сам планировал когда-нибудь связать свою жизнь со служением Богу, однако что-то у него не заладилось с колледжем, после чего он сразу призвался в армию. Вернувшись, быстро женился, пошел на работу в службу скорой помощи, похоронил отца, развелся и к тому моменту, как началась вся эта заваруха, уже несколько лет жил совсем один. В этом году ему исполнилось тридцать два.
О своем желании проповедовать Евангелие он уже успел позабыть, но, как и его отец, старался жить по канонам христианства, следовал заветам лютеранской веры и продолжал верить во спасение, дарованное человечеству Богом. Во всех его словах и поступках прослеживалась четкая грань между добром и злом, великодушием и алчностью, стойкостью и порочными инстинктами. Митчелл всегда придерживался правильной стороны и стремился перетянуть туда любого, кто встречался ему на пути.
Возможно, именно по этой причине те, кто был с ним знаком, испытывали к нему уважение и прислушивались ко всему, что он говорит. За эти дни я не раз наблюдал, как он по очереди обходит обитателей станции, спрашивая об их проблемах, интересуясь их бедами, вникая в мельчайшие детали их нелегкого существования. Он и сам ничего не имел, однако с людьми вел себя так, словно у него было все. И еще я видел, что после его ухода лица этих людей разглаживались, а в глазах их загоралась надежда.
В это холодное декабрьское утро, когда мы четверо стояли в тесном проулке между копьями царапающих небо высоток, а свет просачивался лишь в небольшую брешь между крыш, я раз и навсегда полюбил этого парня. Без каких-либо подтекстов. Я полюбил его так, как брат любит брата, как родитель любит своего ребенка и как, должно быть, его несуществующий Бог любит своих приверженцев.
Осознав, что напрасно вспылил, а в его логике есть редкий, недоступный мне самому смысл, я искренне сказал:
— Ладно, прости, Сержант. Кажется, я зря завелся. Даю слово больше не поднимать этой темы.
В то утро подходящего убежища мы опять не нашли, а потому остаток дня провели в поисках еды. Исколесив полгорода, нам удалось раздобыть только немного консервов и полмешка гнилого картофеля. Я уже успел уяснить, что здесь это надолго станет нашим основным рационом и на что-то другое рассчитывать не стоит.
Продовольственных запасов в городе становилось все меньше, гуманитарная помощь до людей на улицах почти не доходила, многие голодали. Мои запасы тоже практически подошли к концу. Видя, как другие обитатели станции недоедают, я, посоветовавшись с Лорой, раздал половину провизии, которой нам четверым хватило бы на месяц.
В любом случае невозможно было спокойно есть самим, зная, что за этим наблюдают десятки голодных глаз. Зачастую детских глаз. Так я понял, что нужно привыкать к голоду.
В метро мы вернулись около шести часов вечера. Я замерз, устал, испытывал ставшее привычным отчаяние и