Венерин волос - Михаил Шишкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вопрос: Вы чувствовали себя героем?
Ответ: Нет. Ну, может быть, немного. Это я уже потом осознал, что делаю. А тогда даже был какой-то азарт. Будто я действительно проснулся героем какого-то детектива. Вдруг стало утром интересно просыпаться. Это тебе не рейд по пивным ларькам! Я тогда еще считал, что жизнь должна состоять из происшествий.
Вопрос: Дело вернули?
Ответ: Да, но не сразу. Меня вызвал к себе Папашка. Таким перепуганным я его никогда не видел. По считалочке его ожидали объятия белого мишки. И вот он испугался, что уже пора.
Вопрос: Что он сказал?
Ответ: Он сказал: «Мы едим говядину, корова ест траву, трава — нас».
Вопрос: Это все?
Ответ: Нет. Еще сказал, что, если бы камень обладал сознанием, он бы думал, что падает на землю свободно, а если бы так не думал, то все равно бы падал.
Вопрос: Но он кричал? Грозил?
Ответ: Нет, сидел у окна, смотрел на площадь и говорил, будто сам с собой. Он сказал: «Вот вчера помогал жене — шинковали капусту. А ночью не мог заснуть. Лежу с открытыми глазами, а в окне ветки шинкуют луну. И думал все о тебе — пропадешь ведь». Вздохнул, потом добавил: «Я, Анатолий Батькович, может, тоже весь не умещаюсь между фуражкой и ботинками. Но раз живешь здесь и сейчас, то, пойми, нужно жить как река — течет и не знает, что зимой надо замерзать. А потом приходит зима, и река замерзает. Надо жить, Толя, вровень с веком и не выходить из его берегов».
Вопрос: А вы?
Ответ: Я сказал: «Нет, Павел Ефимыч, надо жить вровень с собой!»
Вопрос: Зачем же вы так со стариком. Он же добра вам хотел.
Ответ: Да знаю я. Знаю. Он тут чуть не расплакался: «Ты ведь мне как сын, думаешь, я тебя не понимаю? И я тоже был молод и хотел раскрывать преступления, страшные и бесчеловечные, руководимый чувством гнева и справедливости. Мне, может, тоже хотелось возиться с обугленными кусочками бумаги, проверять, кто и где был в тот дождливый момент, когда за окном мелькнула почтальонша на велосипеде с полиэтиленовым пакетом на голове, и выяснять, кто поломал ветки у старого земляничного дерева, что цветет под окном библиотеки! Думаешь, мне не хотелось очистить если не весь остров, то хотя бы наш Царевококшайск от всякой мрази, ловить гадов, давить выродков? А потом мне доходчиво объяснили, что рвение — излишне. И какая разница — кто убийца? Кого это интересует, если и так всем понятно, что это — заурядный, мелкий, ничтожный человек! Не Петров, так Сидоров. Послушай, Анатолий, вот я солдатом служил в пустыне, и мы от нечего делать ловили скорпионов. Поймаешь и бросаешь их в кольцо из огня. Хотелось нам, дурням, посмотреть, как они будут кончать самоубийством — ядовитым жалом себе в затылок. Так вот: ни один из них об этом даже не думал, все хотели жить до последнего — пока не сгорали. Понял?» А я ничего тогда опять не понял. Отвечаю ему: «Я кровь видел, и боль, и смерть. Я людей убивал, правых и виноватых. Меня уже на испуг не возьмешь. Ну — убьют. Зато жить не стыдно». Тогда он как закричит: «Ты еще щенок, а у меня жена и три дочки! И дороже их у меня нет ничего на свете! А ты мне тут про стыдно-нестыдно! Ты сначала ручку своего ребенка в своей руке подержи, а потом будешь про испуг говорить!». И схватился за сердце. Я к нему, а он хрипит: «Пошел вон, сопляк!». Позвонили жене, она приехала, и мы вместе увезли его домой. Пришли, уложили на диван. Она мне говорит: «Подождите, не уходите, я вас чаем напою». Детей не было, старшая — в институте, информатику изучает, младшие из школы еще не вернулись. У них на подоконниках — помидорная рассада в пакетах из-под молока, а на стенах фотографии. Стала мне рассказывать про всех родственников. Его отец был священником, потом заболел и ослеп, а сын должен был скрывать свое происхождение и писал во всех анкетах, что отец — инвалид, и все боялся, что откроется. Его бабка с материнской стороны пережила четырех детей — все сыновья — и говорила ему: ты у меня за четверых. Во время войны, в эвакуации, в голод его спасла мама — устроилась дояркой и воровала молоко, выносила в грелке, спрятанной на животе. А перед смертью, уже старухой, говорила: не смей хоронить в кольцах, все сними, украдут — продай лучше! А сама жена Папашки, когда кормила младшую, у нее было столько молока, что она сцеживала его тонкими голубыми струйками в стакан, накрывала марлей и звала старших через открытое окно, а те не хотели пить, казалось слишком теплым, приторным, сладким. Она сама пила — не пропадать же добру.
Вопрос: А что стало с тем делом, которое вернули?
Ответ: Версию самоубийства замяли. Зато обвинили жену убитого — мол, собрался разводиться, а ей ничего не хотел оставить. То дела месяцами держат — люди в предварилке томятся, а тут все в момент обернули. Суд. Колония.
Вопрос: А свидетели? Были же свидетели?
Ответ: Были, да все вышли. А вы бы не испугались пойти и свидетельствовать — со всеми вытекающими?
Вопрос: Не знаю.
Ответ: То-то же.
Вопрос: Что было потом?
Ответ: Я пошел домой.
Вопрос: Вас там ждала маленькая слабая женщина, и вам нужно было, чтобы она вас, такого большого и сильного, поддержала?
Ответ: Наверно, так. Она однажды сказала, что я — настоящий мужчина: снаружи бункер, а внутри детская.
Вопрос: Как же так получилось, что она, девчонка еще совсем, а с вами, взрослым мужиком, как с котенком?
Ответ: Это она только с виду Дюймовочка. Я ведь ее в обезьяннике подобрал, в привокзальном отделении. Пьяную привели. Наши ребята с ней побаловаться хотели, а потом отпустить безо всякого протокола — жалко же девчонку. Я им сказал: «Оставьте, это — моя». И забрал ее к себе. Привез, поставил под душ. Стою и смотрю, как по груди, животу, ногам бегут черные струйки туши. Груди у нее были маленькие, не больше надутой щеки, а соски крепкие, высокие, торчали, как две крыжовинки. И целовалась жадно — с цоканьем зубов. Так она и осталась у меня.
Вопрос: Но вы ее любили?
Ответ: Да. Не знаю. Наверно, думал, что люблю. У меня ведь до нее толком ничего не было. Она меня всему учила. И кричала каждый раз так, что соседи начинали стучать по трубе. Один раз я после этого пошел в туалет мыть руку — пальцы были в ней, во всех отверстиях — и подумал, глядя на ее флакончики перед зеркалом, что она все-таки не такая, как все другие. Мне казалось, что я в Афгане кое-что про женщин понял. Туда ведь ехали охотно — заграница, и платили чеками. Можно было накопить на квартиру, привезти что-то — одежду, телевизор — ничего же не было. Времена-то какие были — все только для своих, через закрытые распределители. А что делать, если ты никто и звать тебя никак, но тоже жить по-человечески хочется? Вот и ехали за чеками на войну — работали в госпиталях, при складах, на прачечном комбинате. Сходились с каким-нибудь полковником. Или с прапорщиком — это приравнивалось, потому что у прапорщика склад, а полковник может прапорщику приказать, чтобы что-то принес со склада. Жили они в общежитии — «кошкин дом». Но с нами, простыми солдатами, они, разумеется, не хотели — кто мы им? Что женщина могла с нас получить? Рваную портянку? И вот мне показалось, что Ленка — совсем не такая. Я ведь кто? Никто, мент с нищенской зарплатой. А привязалась ко мне. Приросла незаметно. И веселая. Смешно рассказывала, как сбежала от своих родителей-староверов. Пошла на нитяную фабрику со вредным производством — пыль от пряжи — но зато место в общежитии. Потом ушла оттуда и устроилась официанткой в кафе. Рассказывала, как выковыривала грязь из-под ногтей и добавляла в мороженое — рассказывает и умирает сама от хохота. Мне нравилось, как она оттопыривала нижнюю губу и вздувала упавшие на глаза волосы. Она устроилась работать в парикмахерской — и все время стригла меня. Чуть отрастет — стрижет. Мне так нравилось, когда она меня стригла. И еще любил смотреть, как она красится. Все спрашивал: а это для чего? А это? Она смеялась и показывала, смотри, чтобы накрашенные ресницы были еще длиннее, нужно с пудрой и мылом. У нее кончики ресниц слипались лучиками. Один раз вернулся с дежурства поздно, вошел в комнату, а она спала, спрятав голову под одеялом — только волосы стекали по подушке. Меня ребята в отделе предупреждали, что у таких дюймовочек мысли юркие, как ящерки, но зато входит такая в чужую жизнь, как нож, по рукоять. А я не слушал. Думал, завидуют. Они и завидовали. Один раз мы поехали с ней за город кататься на лодке. К озеру вела тропинка между зарослей ежевики. На Ленке была длинная широкая юбка, цветастая, из какой-то легкой тонкой материи. И вот юбка зацепилась за ветку ежевики и чуть порвалась. Ленка расстроилась, как ребенок. Я ей тогда сказал: «Ленка, ну ты что? Я же тебя люблю». А до этого никогда еще не говорил.