Воскрешение Лазаря - Владимир Шаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь, что касается сути. Во-первых, он обещал, что будет за нее молиться, и она уверена, что он и вправду принял ее историю близко к сердцу. Кроме того, отец Феогност объяснил ей, что в нашем мире зло с необыкновенной легкостью умудряется прорастать сквозь добро, и мы здесь часто бессильны. У них с Алешей, судя по всему, были исключительные отношения, но вот он умер и она, плача, в своих слезах винит мужа. Однако он, отец Феогност, знает твердо: Алеша с их первой встречи любил и любит только ее. Сейчас он о ней одной думает и очень печалится, видя, как она страдает. Ляле обязательно надо взять себя в руки; если она это сумеет, он, отец Феогност, обещает, что скоро никто больше не будет отнимать у нее ни Алеши, ни его стихов. Можно сказать точно, чтобы помочь ей, хватит трех-четырех лет. Сегодня, когда вышли два первых тома Алешиных дневников, в которых ее, Ляли, естественно, нет, и, пока не опубликованы следующие, читатели верят ее соперницам. Ляле обязательно надо поторопиться с остальными томами, будут они изданы – и все сразу встанет на свои места. Кстати, дневники Алеши последних двух десятков лет, насколько он, отец Феогност, понимает, и есть те подробные, не вызывающие сомнений комментарии к каждому стихотворению, которых она от Алеши требует.
Вот, Аня, и все; добавлю лишь, что через три года, едва Ляле удалось закончить публикацию чагинских дневников, кампания, что велась против нее, сама собой улеглась и правда восторжествовала.
Вторая история схожа с первой. И в ней речь идет о друге отца, только, к счастью, живом. Человек этот, как и Алеша, прошел лагерь, однако сидел он дольше и тяжелее. Он был арестован восемнадцати лет от роду, едва поступив в университет, а вышел на свободу еще через восемнадцать, в пятьдесят шестом году. Лагерь он называл своим вторым внутриутробным периодом. Его появлению в нашем доме предшествовало письмо, в котором он объяснялся в любви к отцу и к его книгам. Поклонника, сам себя он именовал профессиональным книгочеем, звали Борис, и всем – в контраст с его биографией – он показался человеком легким. Легкостью он нравился, наверное, и женщинам. В Москве он бывал наездами, вообще же родом был из Самары, в которую и вернулся после отсидки. Позже он перебрался на север, в Архангельск, еще позже – в Ленинград, и каждый раз это было связано с очередным брачным предприятием. Устраиваясь, он вел жизнь довольно беспорядочную, но, найдя нору, обкладывался книгами и затихал.
Обыкновенно он работал сторожем «сутки через трое» и на работе тоже читал. Потребности у него были мизерные. С тех пор как при Хрущеве хлеб в столовых стали давать бесплатно и без ограничений, он, привыкший к лагерной пайке, клялся, что коммунизм построен. Была такая песенка: «…и под каждым под кустом нам готов и стол, и дом». Он считал ее своей походной и при случае любил пропеть хорошим, густым баритоном. Его многочисленные дамы поначалу принимали его философию, когда же они уставали и начинали требовать большего, он, не слишком раздумывая, бежал. Нынешнюю ленинградскую жену он увел у кого-то уже шестидесятилетним, она была его моложе на тридцать лет, работала инженером-электриком, и, очевидно, он и книгами, и вообще собственной судьбой сильно ее поразил. Тем более что трения с «органами» у него возникали и после пятьдесят шестого года. Кстати, смену городов он объяснял отцу по настроению: то браками, то необходимостью замести следы. Отец здесь противоречия не видел и говорил, что подобные вещи всегда идут рука об руку.
Борис был отличным собеседником, много чего в жизни видел, много чего знал, и отец бывал рад, когда он как опытный конспиратор неожиданно, без звонка возникал на пороге. Люблю его и я, хотя одна привычка меня в нем коробит. Дело в том, что в любом разговоре он не забывал подчеркнуть, что отец, другие настоящие писатели – творцы, белая кость, а он, так сказать, «человек земли». Подобного уничижения от него никто не требовал, оно вообще было не в стиле нашего дома, и сначала я думал, что просто он пишет сам, но стесняется показать. Однако через год мы узнали о его молитвенном отношении к Олеше, особенно к его последней, уже посмертной книге «Ни дня без строчки», и в этом умалении себя я вдруг почувствовал издевку над непосвященными.
Олешей Борис занимался со страстью профессионального источниковеда. Он был убежден, что короткие новеллы и зарисовки, из которых состоят «Ни дня без строчки», опубликованы наобум, в итоге потеряно почти все. Разговорами Борис не ограничивался, год за годом он тасовал Олешины рассказики, пытаясь выстроить их, как сделал бы сам автор. В Москве он неделями просиживал в рукописном отделе ЦГАЛИ и в следующий раз привозил новый правильный вариант «Ни дня без строчки». Показывались варианты многим. В частности, лет десять он буквально терроризировал несколько провинциальных издательств, пытаясь напечатать Олешу по-своему, но ребята, что в них работали, оказались крепкими и устояли.
В последний год жизни отца у Бориса был сильный инсульт. Отец, тоже больной, поехал в Ленинград и с помощью знакомых врачей сумел не только устроить его в лучшую нейрохирургическую клинику, но и достать какие-то необходимые и очень редкие лекарства.
Все равно его положение долго считалось безнадежным. За несколько дней до возвращения отца в Москву – у него была застарелая язва и требовалась операция – к нему в гостиничный номер пришла Надя, Борина жена, и стала говорить, что не знает, что делать. Врачи ей день за днем повторяют, что у Бори в голове скопилось столько лишней воды, и главное, она там так долго, что даже, справься они с другим, он все равно останется идиотом. «Каждый раз, – говорила Надя, – они меня спрашивают, зачем мне это надо». Похоже, она намекала отцу, чтобы он умерил рвение. Прежде Надя уже сказала, что не представляет, как жить дальше, ведь у нее на руках двое детей, сын от первого брака и трехлетняя девочка от Бори.
Отец разговор с Надей пересказал мне сразу по приезде, но понял он его иначе, потому что все, что я здесь выклевал, было утоплено в море восторженной благодарности, в объяснениях, что он единственный Борин друг, спаситель, чуть ли не сам Господь Бог. К счастью, тема Бориного идиотизма продолжения не имела, произошло чудо – Боря пришел в сознание и через полгода полностью оправился.
Прошло десять лет, и вдруг от Ляли, которая после Москвы съездила в Ленинград, где виделась с Надей и Борей, мама узнала, что у них снова очень и очень плохо. Надя в истерике, а Боря лежит в жесточайшей депрессии, не ест и ни с кем не хочет говорить. Причина более чем серьезная: пропал, и, по-видимому, с концами, труд его жизни – рукопись лагерных рассказов. Он сидел по 58-й статье, пункт «8» – контрреволюционная агитация и пропаганда, и написал ровно 58 рассказов о солагерниках и сокамерниках, сидевших по той же статье и на волю уже не вышедших. Рукопись, а в ней без малого шестьсот страниц, читало пять человек – Ляля со слов Нади назвала весьма известные фамилии – и все в один голос говорили, что сильнее лагерной прозы они не встречали. Что им можно верить, ясно, трое – сами интересные литераторы, кроме того, двое, как и Боря, прошли через ГУЛАГ.
Надо сказать, что я этой историей был ошарашен и вдобавок очень огорчен за отца, перед которым Борис неведомо зачем столько лет валял ваньку. Похоже, и Ляля была смущена тем, что Алеше, второму своему ближайшему другу, Боря рассказов не показал.