Дмитрий Донской. Зори над Русью - Михаил Александрович Рапов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Слыша его стоны, хозяйка вздувала лучину, давала испить водицы. До слез было жалко смотреть, как посиневшие губы жадно ловили край деревянного ковшика, вода проливалась, голова бессильно падала, и опять черная тень ночная, и опять в бреду, в огневице: «Настя! Настя! Настя!»
Едва немного оправился, стал собираться в Суздаль, поклонился добрым людям, приютившим его, с трудом открыл дверь, белый клуб морозного пара пошел по избе; собрался с силами, шагнул через порог. Ноги держали плохо, покачнувшись, схватился за косяк, на мгновение задержался, потом тряхнул головой, плотно закрыл дверь и ушел, обмотанный тряпицами, в стужу и пургу январскую. Побирался христовым именем, не замечал, как текли и мерзли слезы на щеках. В Суздаль пришел обмороженный.
На княжеском дворе едва узнали удальца и забияку Семку.
Бросился князю в ноги, просил заступы от обид и разбоя татарского и увидел вдруг, что страх округлил глаза князя, это было хуже вражьей сабли: лишь на князя и надеялся.
Дмитрий Костянтинович заговорил строго, наставительно:
— Бог дал, бог и взял. Смирись. Жаль тебя, парень, но помочь не могу. Кто я перед послом царским? — Князь опустил очи долу, а когда вновь взглянул на Семена, вздрогнул, не ждал увидеть на лице смерда [32] такого гнева и скорби, попытался уговорить: — Не горюй. Знать, судьба. Не клином сошлось. Другую девицу найдешь, краше Насти.
Света не взвидел Семка, вскочил с колен, все раны заныли, бросил шапку к ногам князя, поклонился.
— Прости, Дмитрий Костянтинович, хотел служить тебе верой и правдой, больше не хочу! Эк сказал: «Найдешь краше». А Настя как? Погибать девке? Так, что ли?
И князь и хоромы поплыли, как в тумане.
— Искал, княже, суда у тебя, да оскудела Русь судом княжим! Прощай!
— Постой, постой! — князь приподнялся даже, опершись о подлокотники кресла. — Ты, парень, недоброе задумал, говори до конца.
Семен был уже на пороге, повернулся, не выпуская дверной скобы, порывисто выпрямился, расправил плечи — прежнего Семку узнал князь.
— Таиться не буду. Ты, князь, не помог, помогут ночка темная да дорога лесная. Жив не буду, а переведаюсь мечом с ордынцем поганым! — И столько ненависти, столько боли кровавой было в этом крике, что князь понял: не остановить! И словно неведомая сила толкнула Дмитрия Костянтиновича. Князь встал, поклонился парню в пояс. Семка глазам своим не верил.
— Горю твоему кланяюсь, Семен сын Михайлович, истину молвил ты — оскудела Русская земля правдой, а только и я, чай, русский человек аль нет? Будь что будет — помогу, чем в силах: бери коня! Бери доспех добрый! Казны дам! — голос князя дрогнул. — Не поминай только лихом меня. Ведь на верную смерть идешь, Семен.
Семка шагнул с порога.
— Прости и меня, княже, ежели в чем обидел. Спасибо на добром слове и за доспех спасибо.
Князь обнял его, поцеловал по–русски, трижды.
Отпуская Семку, Дмитрий Костянтинович опомнился, сказал:
— Еще об одном прошу тебя: стереги мурзу где хошь, но не в Суздальском княжестве.
9. ПОЛОНЯНКА
Возок швыряет на дорожных рытвинах из стороны в сторону. Завернутая в овчину, связанная, с забитым ртом, у ног мурзы лежит Настя. Татарин, скосив глаза, наблюдает, как с каждым толчком Настина голова бессильно ударяется о деревянный край саней.
Изредка полонянка открывает глаза, и тогда послу ханскому чудится, что в помутневших синих глубинах он видит тяжелый осадок непримиримой русской ненависти. Ему ли, старому, видевшему виды мурзе, не знать ее! Проклятый народ! Больше ста лет прошло со времен Бату–хана, [33] а ненависть тлеет под пеплом, ничем ее не погасишь.
Мурза откинул полость кабитки, посмотрел по сторонам — уже и до Москвы недалеко, а вокруг все те же дремучие леса. Не любит их Ахмед, ох не любит! Много удальцов татарских сложило головы в этих непроходимых трущобах. Зимой снега да морозы, а летом и того хуже: болота, гари… Видывал он лесные пожары, не приведи Аллах еще раз увидеть, не то что деревья — земля горит! А какова земля, таков и народ! Тушить, кровью огонь тушить надо!
Что ни ночь, свирепее становился мурза. «У… волчица! Ни добром, ни плетью не добьешься от нее покорности. Давно пора отдать на потеху воинам, будет знать, как воле Ахмед–мурзы противиться!»
Часто так бормотал Ахмед, а все не отдавал, и Настю, и себя измучил.
«Раньше русские хоть боялись, ненавидели, да покорны были, а теперь с молодыми все хуже и хуже: ни покорности, ни страха… Вот девка — кажется, в чем душа держится: вся плетью исполосована, а каждую ночь царапается, как кошка. Ну, поначалу, конечно, девичью честь берегла, а теперь за что муку терпит? — Мурза скверненько ухмыльнулся: — Беречь ей, кажись, больше нечего. Непонятно!..»
— Ну скажи… — Ахмед наклонился, вытащил кляп из Настиного рта. — Ну, скажи, долго ли противиться мне будешь? Как ты смеешь противиться? Еще Чингис–хан говорил: «Счастливее всех на земле тот, кто гонит разбитых врагов, целует их жен и дочерей», а с вами, с русскими бабами, нет радости, нет счастья! Обдерешь так–то девку, посмотришь — гурия, а утехи нет, молчит, зверем смотрит, а недогляди за ней, она — в омут. И ты молчишь! Тоже топиться задумала? Так знай: тебя не простерегу! — Мурза дышал тяжело, был гневен, потом