Авиньонский квинтет. Quinx, или Рассказ Потрошителя - Лоуренс Даррелл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Неожиданно человеческая воля пустила метастазы, «эго» вырвалось на свободу, удрало, ибо пожелало властвовать над природой, а не подчиняться ей! Важный момент, не менее важный, чем тот, когда Аристотель поставил подпорки под шамана Эмпедокла и сделался интеллектуальным отцом Александра Великого, будучи его наставником! Имейте в виду, древние алхимики знали, куда может завести этот неестественный поворот в человеческом сознании — навязчивая идея познать сладость ускоренного движения. Насколько вам известно, Тибет отказался даже от колеса — словно желая по возможности задержать движение вперед. Очевидно, что культ «эго», породивший колесо, предвещал тотальное упоение — мушиную[59]культуру под контролем Мефистофеля! И все же до чего неодолимо поэтичен поиск, до чего прекрасна скачущая диаграмма закаленной стали, похожая на диаграммы медицинские, стали, которой движут искра, дыхание цилиндровых легких, горение кислорода, выделение окалины или дыма через почти человеческий анус. Огненная колесница, сочиненная нервно-психическим стрессом и жаждой нарциссизма, себялюбием и тщеславием. Она ввергла нас в невыносимое одиночество скорости, путешествия и, наконец, позволила познать оргазм полета. Как говорится, «по плодам их узнаете их».[60]Мира это не принесло, зато неуемная жажда золота, свойственная алхимикам, привлекла самых рисковых, то есть евреев, и мы получили лорда Галена, Всемирный банк и марксистскую теорию прибавочной стоимости…
Тут на него словно бы нахлынуло отчаяние, потому что он прибавил вот это:
— О Боже! Я наверняка закончу свои дни в камере смертников какого-нибудь монастыря, обреченный за свои грехи считать спутники Юпитера и очищать свою репутацию сонетами.
Диаграмма не давала Констанс покоя, и она время от времени снова ее созерцала, путая уже с иллюстрацией из пособия по эмбриологии, где изображены диаграммы, характеризующие развитие плода на разных стадиях, и отдельные части тела в свободном парении на странице. И все же в душе она аплодировала Блэнфорду, когда он проговорил:
— Однако я сожалею о тех, кто хочет сделать из Веданты надежное укрытие или стену плача, каким бы жалким ни было наше теперешнее состояние и насколько желанной ни была бы перемена в избранном направлении, — пока еще не слишком поздно. Судьба есть судьба, и наша судьба должна состояться на западный манер, наша общая судьба. Возможно, нам удастся заставить себя не цепенеть от страха, возможно, не удастся. Лично у меня нет никаких надежд, и свой оптимизм я черпаю в том, что не вижу никаких оснований для него. И все же у меня еще есть кое-какая вера. Например, в вас.
На это она не ответила и сразу же вышла из комнаты; однако на глазах ее выступили слезы, и у него, заметившего это, сердце встрепенулось от волнения.
Однако резкое замечание Сатклиффа было тоже вполне уместным.
— Грубое, опирающееся на антитезис, мышление, — заявил он, — признак второсортного ума. Губительно вести себя так, словно нам необходимо искупить какую-то особую вину — это было бы претенциозно. Если бы вы видели кашмирского торговца, или бенгальского булочника, или бизнесмена индуса, вы бы поняли, что у Запада нет монополии на материализм и культ «эго». Вот так!
Конечно же, он говорил правильно, и Блэнфорд в глубине души не мог этого не признать. Его версия была слишком сиюминутна. И он решил попридержать ее до лучших времен. Его беспокоило нечто более важное. На другой день ему удалось перехватить Констанс, пока Сильвия наслаждалась искусственным сном, дарованным снотворным.
— Вы были в Ту-Герц, но ничего не рассказываете. Я ведь не знаю, стоит ли еще дом. Даже боюсь спрашивать.
Неожиданно застеснявшись, она покраснела. Ей стало ясно, что присутствие Сильвии делало сомнительным возвращение к status quo ante:[61]сможет ли он выдержать обитание с ней под одной крышей? Непростительно было с ее стороны давить на него, и она понимала это. Охваченная раскаянием, Констанс с былой нежностью положила руку ему на плечо и сказала:
— Дорогой Обри, дом на месте и в хорошем состоянии. Это благодаря новым слугам, паре, которую Блэзы оставили вместо себя, когда решили отправиться на север, там им предложили больше денег за меньшие хлопоты. Все так, как было прежде.
Обри посмотрел на нее с любопытством и почти ласково.
— Он все еще там — вы поняли, о чем я?
Естественно, она поняла, что он имел в виду старый обветшалый диван Фрейда, «психоаналитическую кушетку», которую Сатклифф вывез из Вены тысячу лет назад.
— Он почти такой же, как был! Мыши проели всего одну маленькую дырочку в обивке, но ее нетрудно заштопать.
Надолго воцарилась тишина, а потом последовал вопрос, которого она ждала и боялась:
— Мы все будем жить вместе? И как вы это себе представляете?
Ей не хотелось отвечать, по крайней мере, без предварительного извинения — по его голосу было ясно, как тяжко ему не выдавать своих чувств.
— Я думала поселить ее в комнате Ливии. Кажется, ей там очень понравилось, и еще она спрашивала, можно ли перенести туда диван, как только я рассказала его историю. Диван ей тоже очень понравился. Обри, все это стабилизирующие факторы, поэтому я рассчитываю на ваше понимание и помощь. Пожалуйста, скажите, что вы не против.
Обри посмотрел на нее и задумчиво кивнул.
— Мне надо еще подумать, смогу ли я жить с вами — пока я не уверен. Дорогая, мне трудно принять решение, ведь я слишком люблю вас. Но я так… так обескуражен. А Кейд может занять бывшую комнату Сэма?
Она кивнула.
— Почему нет?
— Гален не захочет отпустить нас, он не может без компании, ему сразу становится страшно и одиноко!
— Знаю. Но скоро приедут Феликс и принц и подменят нас. Обри, надеюсь, вы смиритесь и будете терпеливы.
— Я тоже надеюсь!
Однако в его тоне прозвучало сомнение. Но выбора не было, потому что ему не хватало денег на другой вариант. Втайне он клял свою судьбу, тем более несправедливую, что Констанс взяла на себя его лечение, включающее массаж, йогу и электротерапию. Некоторое время они просидели в беспомощном, бессильном молчании не сводя друг с друга взгляда. Она раздумывала, не рассказать ли ему о драматичной и фантастической привязанности, которая для нее самой была столь же неожиданна, как для всех остальных. Однако она не решалась. Все оказалось гораздо серьезнее, чем представлялось на первый взгляд — к личным примешивались и ее профессиональные соображения. Вероятно, все же придется съездить в лечебницу в Монфаве, с которой связано столько воспоминаний о войне. Там все еще практиковал ее друг, доктор Журден. Она уже позвонила ему и сообщила, что приедет. И из уважения к ней (он ведь всегда любил ее, но был слишком робким, что удивительно для француза, и не смел признаться в этом) он наверняка наденет блейзер. Тот самый, который должен напомнить миру о студенчестве доктора в Эдинбурге. В его восхищенных возгласах не было фальши: он и вправду считал, что она помолодела и похорошела.