Они всегда возвращаются - Алекс Тарн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Есть, Габо, есть… Иначе откуда вдруг эта старая боль, и кашель, разрывающий грудь, и прозрачные членистые червяки, плавающие перед глазами, даже если очень плотно зажмуриться?
— Открой глаза, Габо! Слышишь?! Не спи!
Он чувствует еще одну боль — от удара по щеке; он открывает глаза и стонет от этой ужасающей несправедливости: ну почему, почему?.. Неужели он так много нагрешил в своей короткой жизни, что теперь ему не дают спокойно уйти, закрыть глаза и нырнуть в ту сладкую темноту, где он плавал еще так недавно, где все так спокойно, и тихо, и тепло, и прохладно одновременно?
Взгляд его упирается в черные зрачки с зеленым ободком… зрачки вцепляются в него и тянут наружу, в боль, и в кашель, и в тягостный потный озноб — в жизнь, назад, в жизнь.
— Оставьте… меня… — говорит он, еле ворочая распухшим языком. — Отпустите… меня…
— Ага! Молодец! Умница! Заговорил! Ты у меня еще бегать будешь, вот увидишь! Отпустить его, видите ли… а вот это ты видел?
Она вертит перед его носом кукишем, но Габо не видит ничего; прозрачные огненные червяки вихрем кружатся в его голове, деревянные молотки стучат в пылающих висках. Мучительница-жизнь вновь оседлала его истерзанное тело.
— Хо-лод-но… — выдавливает он сквозь пляшущие зубы. — Ох, как… холодно…
— Сейчас, сейчас, милый, сейчас… — она наваливает на него целую груду одеял. — Ну что? Тепло? Да?
— Хо-лод-но… — выстукивают зубы.
Что же делать? Она в отчаянии оглядывается по сторонам. Нет, Энджи, кончились одеяла. И Габриэль кончается, уходит, убегает туда, куда ему так хочется убежать, где он уже был, откуда она вытащила его силой, пощечинами, оплеухами, немилосердной тряской.
— Габриэль! — она изо всех сил трясет его за плечи. — Не уходи! Не спи!
Неужели все зря? Неужели напрасно она тащила его со двора, с неимоверным трудом переваливала через ограду тяжелое бесчувственное тело, напрасно втаскивала на высокое крыльцо, и еще выше — в спальню, и еще выше — на кровать?..
Еще два часа назад она и понятия не имела о его существовании, но сейчас ей кажется, что если уйдет и он, то жизнь кончится совсем, и не будет уже никого и ничего, кроме смерти и страшных людей, не похожих на людей, — там, снаружи. Он — последний, кто видел ее отца и братьев, видел их честную смерть, ловил прощальный сполох жизни в стекленеющих глазах, и оттого выходит, что они передали ему свое последнее дыхание, часть себя, и теперь в этом незнакомом парне сосредоточено все, что осталось родного для нее на этой земле. Он ей теперь и семья, и отец, и братья, и мать, и сестры… И она не собирается отдавать его смерти, ни за что.
Энджи сбрасывает все наваленные сверху одеяла, срывает с него одежду, обнажая бледное, исцарапанное, почти прозрачное от недоедания тело. Она раздевается сама, совсем, догола и ложится рядом с ним, крепко обняв неожиданно сильными руками, обвив голени, вжимая живот в живот, грудь в грудь, бедра в бедра. Не уйдешь, нет… не уйдешь. Она прижимается ухом к его щеке и слышит, как съеживается темная смерть, как тает ее ледяной панцирь, как раскрывается полумертвое тело навстречу жизни, подобно тому как растрескавшиеся, пустынные губы жаждущего раскрываются навстречу каплям прохладной воды.
Эй, Габриэль, а так ли уж ты уверен в том, что хочешь умереть? Ты многое ухитрился позабыть, парень, в той неимоверной боли, от которой можно спастись только в бесчувствии, в грохочущей, черной вселенной окровавленных деревянных молотков, где жизнь — синоним страдания, а единственное милосердие — быстрая смерть. Как ты мог забыть об этом… О ладонях, быстрых от желания погладить всю твою спину разом, о мягкой упругости груди, впечатанной в твою грудь, о горячем, влажном от сладкого пота животе, липнущем к твоему животу, о длинных и сильных бедрах, бьющихся о твои бедра в такт ударам твоего сердца. Он вздыхает, глубоко и чисто, и даже кашель смущенно затихает, понимая свою неуместность.
Она смеется ему в ухо: «Как-то ты чересчур быстро оживаешь, Габо, вот уж не думала…» Нет, это и в самом деле чересчур, Энджи… Энджи — ангел-спаситель. Оставим это на потом, ладно? И он засыпает в ее объятиях — но не тем, прежним, страшным, смертельным сном, из которого нет возврата, а честным сном уставшего от ласк любовника — сном, в котором копят жизнь и силу для продолжения любви. А она, ангел-спаситель, плачет над его щекой, счастливая горькой радостью первого материнства. Ведь она только что родила его заново, разве не так?
— А еще говорят, что не бывает родов без зачатия… — бормочет она, засыпая. — Завтра сварю ему бульон из консервов, там еще две банки…
* * *
Берл проснулся прежде, чем рассвело, собрался и спустился в горницу. Электричество так и не вернулось. Зато на столе стоял приготовленный явно для него завтрак: плетеная корзинка с деревенским хлебом, бутыль оливкового масла, крупные зеленые маслины и банка рыбных консервов. Консервы Берл предпочел не трогать, полагая экологический террор одним из самых опасных. Зато хлеб и маслины оказались превосходными и очень кстати, поскольку во рту у него не было маковой росинки уже целые сутки, исключая, конечно, морпеховский бурбон. Берл сделал несколько снимков для Кагана и, оставив на столе крупную банкноту, вышел из дома. Снаружи он поснимал еще немного, рискуя привлечь незваных гостей молниями вспышек. Выбора, собственно говоря, не было, потому что возвращаться сюда еще раз он не собирался.
Сидя в машине, он еще раз внимательно просмотрел карту целевого участка. Одно слово — тренировочный лагерь, а так — дом как дом; стоит у реки, на отшибе. Двор полон плодовых деревьев — вот ведь идиоты — так что подойти к окнам не составит никакого труда. Дверь — неважно: кто же в таких ситуациях пользуется дверью? Разве что для того, чтобы убежать. Но убежать не получится, ребята, уж извините. Два этажа; наверху три комнаты и кладовка… вход-выход один — еще одна ошибка! Получалось, что либо в охране у них работали беспечнейшие любители, либо чувство полной безопасности способствовало тому, что люди совершенно потеряли бдительность. Ну и ладно, нам же легче.
Берл завел двигатель и, объезжая главную улицу и площадь, спустился к реке. Рассвет уже брезжил над восточным краем долины. Время сладких снов, самый подходящий момент. Остановив гольф на безопасном расстоянии от цели, он тщательно подготовил снаряжение, дважды проверив каждую мелочь: метательные ножи на предплечьях и на голени, нож-коммандо на правом бедре, запасные обоймы к глоку, глушитель к нему же, тавор с полным магазином и гранатой в подствольнике — за спиной. Впрочем, тавор, скорее всего, не понадобится… шуметь нам ни к чему. Винтовку Берл даже не стал собирать — не понадобится. Увлеклись резиденты, честное слово, увлеклись. Жаль, что придется выбросить такую хорошую игрушку.
Он вышел из машины и быстро пошел к дому, держа у бедра глок с навинченным глушителем. Как всегда в таких случаях, Берл ощущал необыкновенный подъем, злую и веселую обостренность чувств, утонченную обнаженность каждого нерва. Ему казалось, что взгляд его способен проникать сквозь стены, не говоря уже о негустом предрассветном сумраке; слух улавливал мельчайшие шорохи; ноздри раздулись, как у охотничьей собаки; мозг работал ясно и быстро, безупречно обрабатывая окружающую картину; мышцы постанывали в ожидании действия. Он превратился в сгусток адреналина, в совершенную, не знающую сомнений машину убийства.