Президент Московии. Невероятная история в четырех частях - Александр Яблонский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поэтому звонок по телефону, разбудивший его незадолго до Рождества – в университете наступили каникулы, и он мог поваляться после ухода жены на работу, – его удивил и озадачил. Голос был скорее приятный, хотя вкрадчивый, и чем-то знакомый. Интонация выдавала русского, долгое время прожившего за пределами Родины, похоже, в англоязычной стране. Мужчина долго извинялся за ранний звонок – было уже половина одиннадцатого утра, для американца – середина рабочего дня, – и просил о встрече. «Мы можем поговорить по телефону, по скайпу, по…» – «Нет, лучше лично. Я специально прилечу в любое удобное вам время» – «Извините, откуда прилетите?» – Незнакомец чуть замялся: «Из Лондона». Тут всё срослось.
Звонивший из Лондона джентльмен, безусловно, представился в начале разговора, но в этот момент Олег Николаевич ещё досыпал. Прозвучало что-то на «Г» – то ли Гольдберг, толи Гельдфанд: еврейско-врачебно-интеллигентное. Пока Гельдфанд – Грунфельд извинялся и расшаркивался, Чернышев пытался раскрыть глаза и посмотреть на часы: сколько времени, – принять сидячее положение, размять мышцы губ, чтобы ответить членораздельно – намедни он с зятем хорошо принял на грудь по случаю полуторолетия внучатого племянника, и собрать мысли в пучок. Помимо этого он хотел в туалет. Очень. Когда же голос произнес: «Из Лондона», – пмсать временно расхотелось. Он понял, от кого звонят.
…Чернышев знал себя, и Света, что было хуже, знала его, и оба они знали, что он, если не заснет на выступлениях московских оппозиционеров, то обязательно сорвется и выступит. Чернышев не заснул. Где-то после третьего оратора, поймав его флюиды, Светочка на цыпочках покинула президиум и подкралась к Олегу – он сидел с самого края, чтобы удобнее было смыться. Она ничего не сказала, лишь полувопросительно кивнула: мол, созрел? Чернышев зло зыркнул – он уже наливался чугунной решимостью – и боднул подбородком. Света губами проартикулировла: «Через одного».
Зал привычно шелестел, сонно гудел, жил своей жизнью, вне всякой связи и зависимости от жизни президиума, кафедры и звучавших с этой кафедры слов. Объявление следующего выступающего – профессора Олега Николаевича Чернышева никто не заметил: и не та фигура, и не та ситуация в зале, занятого своими делами, разборками, прениями, записями. Но Чернышев знал, что через несколько секунд они замолкнут.
…Что-что, а говорить он умел. И умел заставить любой зал себя слушать. В далекие советские времена, когда он был ещё совсем молод и начинал свою научную деятельность, на зарплату преподавателя вуза в сто двадцать рублей в месяц можно было прожить неделю, не больше. Поэтому он подрабатывал лекциями в обществе «Знание». Там за лекцию платили 6 рублей. Однако в руководстве ленинградского отделения «Знания» сидели неглупые интеллигентные, хотя и сильно партийные люди (как это сочеталось, оставалось для Олега загадкой), которые понимали несоответствие между уровнем его лекций и мизерностью причитающейся суммы. Поэтому ему оформляли за лекцию две путевки. Иначе говоря, прочитав хотя бы десять таких «парных» лекций, можно было удвоить свою месячную зарплату. Эти лекции не только облегчали материальное положение молодой семьи Чернышевых. Они давали бесценный опыт общения с любой, часто, неуправляемой аудиторией. Среди коллег-лекторов самой жуткой публикой справедливо считалась «учащаяся молодежь» ПТУ и старшеклассники. ПТУ – детище питерского наместника – диктатора Романова – разрослись неимоверно, в каждом из них, особенно в общежитиях, нужно было проводить «просветительско-воспитательную» работу, то есть хоть чем-то занимать этих, в общем-то, несчастных детей 16–18 лет, и отвлекать от тех жутких условий, в которых они вынуждены были существовать. Идти в плохо освещенные, грязные, всегда холодные, мрачно-враждебные спортивные залы, куда воспитатели – надзиратели набивали серолицых дурно пахнущих голодных озлобленных ребятишек – идти в эти залы было непосильным испытанием. Олег Николаевич всегда видел выражение животного ужаса на лицах своих коллег обоего пола, когда они получали путевки в какое-нибудь ПТУ. Бывали, конечно, исключения, то есть залы были светлы, хорошо отапливаемы, аккуратно убраны, лица воспитателей, замполитов и учителей были интеллигентны и доброжелательны, но всё равно, работать даже на таких площадках было пыткой, так как именно там публика была особенно развязна, вызывающе бесцеремонна и безжалостна. Обычным явлением были стереотипные монологи замполитов училищ или старших воспитателей в общежитиях при встрече ожидаемого лектора: «Сегодня ребята очень возбуждены, может, мы вам подпишем путевочку, и вы поедете домой, отдохнете…» Чернышев был, пожалуй, единственным сотрудником об-ва «Знание», который неизменно отвергал такие джентльменские предложения. Он знал, что любую аудиторию он сможет подчинить себе, и шел в самый легендарно неуправляемый зал с радостью и тем ощущением азарта, которые переполняют бойца перед поединком с достойным соперником, но не врагом. И это ощущение куража, это абсолютное отсутствие страха в одинаковой мере владело им, шел ли он в эти пресловутые ПТУ, к старшеклассникам элитных школ, а это были значительно более трудные аудитории, при всем внешнем лоске и высоком уровне эрудиции продвинутых тинэйджеров, или в детскую колонию в Колпино. Кстати, именно в этой колонии для несовершеннолетних преступников встречались самые внимательные слушатели, звучали самые точные заинтересованные вопросы, виделись добрые, подчас жалкие, испуганные, хитрые, но человеческие глаза. Единственное место, где Олег Николаевич испытывал, если не страх, то очень неприятное чувство напряженности, витающей в воздухе опасности, какой-то животной агрессивности, – это была женская колония в Саблино. Белые или желтовато-восковые лица с неестественно красными накрашенными губами, красноречиво откровенные взгляды и реплики, громогласно оценивающие его мужские достоинства и недостатки, эти прилюдно целующиеся взасос парочки немолодых и некрасивых женщин в серых ватниках, линяло-сиреневатых фланелевых брюках и бигудях под одинаковыми косынками, эта абсолютная невозможность чем-то заинтересовать, удивить, озадачить, растрогать, испугать, насмешить, – всё это делало его беспомощным, и эта беспомощность пугала более всего, даже более, нежели жестокая беспощадность, разлитая в воздухе женской колонии Саблино…
Когда он поднимался на трибуну, эстраду или просто выходил перед залом, его поступь, обычно деликатно мягкая, делалась весомой, наливалась угрозой и значимостью. Сам шаг приближающегося «Командора», как называли Чернышева коллеги, заставлял аудиторию обратить на него внимание, насторожиться, ждать… Сначала это происходило непроизвольно, но потом Олег Николаевич обратил внимание и пользовался выработанным приемом «тяжелого шага», равно как и внезапными паузами, неожиданными переходами на шепот, когда любой зал замирал: «что это он молчит» или прислушивался к тому, что же говорит «этот тип». Так обеспечивал внимание к любым, даже самым банальным своим сентенциям, Сталин, бесшумно прохаживаясь в хромовых сапожках, покуривая трубку с табаком из папирос «Герцеговина Флор» и вполголоса изрекая, находясь спиной к собеседникам, нечто и вообще, тем самым заставляя присутствующих ловить каждое слово, каждую интонацию, каждый жест и трепетать их от ужаса: вдруг не расслышат, не поймут, а переспрашивать невозможно – гибельно. Правда, ораторское искусство генералиссимуса подкреплялось подтанцовкой таких мастеров кремлевской хореографии, как Ягода, Ежов или Берия и более всего – массовкой: перепуганным народом, в котором неразрывно спаялись, меняясь местами, стукачи, вертухаи, жертвы, безмолвные свидетели. Однако Олег Николаевич искупал отсутствие подобных ассистентов качеством своих лекций. Все наработанные ораторские приемы должны были привлечь внимание публики, но не могли удержать ее. Он же держал зал на протяжении всего выступления. Его лекции были воплощением того, что Мандельштам называл «диким мясом», то есть всё, о чем он говорил – порой общеизвестном и часто компилятивном, – а работа лектора отнюдь не адекватна работе исследователя-первооткрывателя – всё это вырывалось из его – Чернышева – нутра, как нечто им лично и страстно пережитое, вынутое из самых глубин его души, как нечто ранившее его, заставившее страдать или восхищаться. Он абсолютно искренне заводился проблемой, каждой её деталью и заражал аудиторию своей неистовой увлеченностью свежими идеями, новыми фактами, неожиданными парадоксами и всегда оригинальным взглядом на проблему, – как он выражался: «парадигмой стрекозы и муравья», то есть изменением полюсов восприятия. Плюс – он умел понимать зал как самого себя: чувствовал усталость внимания от перенасыщенности изложения, – здесь надо было «дикое мясо» разбавить «соединительной тканью»: перейти на бытовой пример или дурацкую сплетню – зал облегченно вздыхал, разрядить напряжение шуткой, взвинтить темп изложения и неожиданно сбросить обороты или просто глубоко вздохнуть и улыбнуться.