Черновик - Михаил Нянковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ты представляешь, что значит встретиться с Уинсли?! – говорил он, шагая по комнате взад-вперед. – Еще несколько лет назад мне даже присниться такое не могло. Это же идеологически вредный исследователь творчества идеологически вредных писателей! Я ведь его даже цитировать боялся. А тут, прикинь, мы оба с докладами на одной конференции. Так сказать, на равных. Ну и времена!
– Ты счастлив? – с усталой улыбкой спросила Оксана.
– Ну, а как ты думаешь?! – воскликнул Сергей и снова бросился целовать жену.
За неделю до его отъезда в Питер Оксана слегла с температурой. Никакие таблетки не помогали. Ночью, когда зашкалило за сорок, пришлось вызвать «скорую». Оксане сделали укол, после которого ей стало немного лучше, но слабость оставалась страшная. Гораздо больше, чем за себя, она переживала за Наташку, опасаясь ее заразить. Сергей метался между больной женой, маленькой дочкой, к которой Оксана старалась не подходить, и письменным столом, где лежал давно завершенный, но все еще требовавший отделки доклад. Ему было досадно, что все это произошло так не вовремя, но самое страшное было впереди. Вечером накануне отъезда температура подскочила у Наташки. Оксана, сама еще не вполне пришедшая в себя, сорок минут, пока они ждали «скорую», ходила по комнате с плачущей девочкой на руках. Наконец приехал врач. Едва взглянув на ребенка, он сделал укол жаропонижающего и откланялся. Но в два часа ночи Наташке стало хуже, пришлось вызывать «скорую» еще раз. Пожилой доктор внимательно осмотрел девочку, долго слушал ее дыхание, простучал грудь и спину и, наконец, покачав головой, обратился к Оксане:
– Увы, похоже на пневмонию. Очень советую госпитализацию. Давайте-ка, мамаша, собираться.
– А дома никак нельзя? – Оксана с мольбой посмотрела на доктора.
– Не стоит, дорогая, рисковать единственным ребенком. Не стоит.
Оксана стала лихорадочно собирать свои и Наташкины вещи, а Сергей ходил за ней с дочкой на руках, не решаясь ничего сказать. А сказать было надо. Он понимал, что теперь никуда не поедет. Но доклад, но Уинсли…
– Оксана, – начал он и почувствовал, как у него пересохло в горле. – Может быть, мне никуда не ездить? Как же вы тут без меня?
– Да-да, – сказала Оксана, продолжая упаковывать какие-то ложки и кружки и, по-видимому, не слыша его.
– Я не поеду, Оксана, – продолжал лепетать Сергей. – Правда, понимаешь… доклад в программе и Умнели…
Оксана взяла у него Наташку и стала ее одевать.
– Так мне остаться? – неуверенно переспросил Сергей.
Оксана одела дочку, подняла на него свое осунувшееся, с большими синими подглазинами лицо и вдруг как-то спокойно сказала:
– Нет-нет, Сережа, поезжай. И доклад в программе. И Уинсли. – Потом повернулась к доктору: – Я готова. Можем ехать.
Доклад Сергей делал в последний день конференции, за несколько часов до банкета, на котором едва ли не все филологические старцы сочли своим долгом подойти к юному коллеге, поздравить с прекрасным выступлением и восхититься теми перспективами, которые перед ним открываются.
А старцы были поистине выдающимися. Профессор из Израиля Меер Гольцман, с большим трудом вырвавшийся в семидесятые годы из СССР, где так и не смог опубликовать ни одной серьезной работы, по-отечески потрепал Сергея по плечу:
– Ну, что я могу сказать, коллега! Талант, плюс молодость, плюс трудолюбие – все налицо. Но знаете, талант дается один раз, молодость, увы, проходит, чему ваш покорный слуга является подтверждением, как, впрочем, и его заклятый друг, – тут Гольцман кивнул в сторону подходившего к ним профессора Пахомова, – но трудолюбие, трудолюбие, мой друг, и таланту не дает увянуть, и молодость продлевает.
– Не верьте ему, юноша, – вступил в разговор Пахомов. – Не знаю, как в Израиле, но у нас молодость продлевают женщины. Хорошенькие женщины – лучшее лекарство от маразма. Поверьте мне, умалишенному со стажем.
Аркадий Борисович Пахомов был другом Больцмана со студенческих лет и вечным его оппонентом в научных спорах. Они оба еще в шестидесятые занялись «не той» литературой, но Пахомов, в отличие от Больцмана, не был связан с Землей обетованной историческими корнями и потому в те же годы, когда его друг отбыл в эмиграцию, оказался привязанным к койке в областной психиатрической больнице. Когда в начале перестройки одна шустрая журналистка спросила старика: «А вы до сих пор чувствуете обиду на советскую власть?», ученый, картинно всплеснув руками, воскликнул: «Что вы, что вы?! Какая обида?! Советская власть никогда не ошибалась. Говорить правду в этой стране – преступление, а писать о тех, кто говорит правду, ну конечно же сумасшествие».
– Милейший Аркадий Борисыч! – замахал руками Больцман. – Вы, конечно, в науке большой авторитет, но заклинаю, не вступайте в дискуссию о хорошеньких женщинах с молодыми учеными. В этом вопросе вы принадлежите к разным научным школам: они опираются на опыт, а вы – на воспоминания.
Оба профессора дружно рассмеялись, а в это время Завольский и Буров уже вели к Сергею слегка захмелевшего Уинсли.
– Господин Бордеев, – обратился англичанин к Сергею, когда Завольский представил их друг другу, – я с истинным удовольствием прослушал ваш доклад и могу сказать при ваших старших коллегах, что они воспитали замечательное поколение молодых филологов.
На этих словах Буров радостно просиял:
– А ведь этот юноша был моим аспирантом!
Но Уинсли, как будто не обратив внимания на реплику профессора, продолжал на отличном русском:
– И какое счастье, друзья, что в России теперь можно изучать не только прозу Брежнева, но и других, не менее талантливых авторов.
Лицо Бурова вмиг утратило улыбчивость и посерело, а Больцман и Пахомов едва удержались, чтобы не засмеяться.
– Так выпьем же за свободную Россию и ее великую литературу, – предложил англичанин, и все потянулись с ним чокнуться.
Буров тоже нехотя просунул свою руку с бокалом между руками коллег.
Вскоре Сергей уже сидел рядом с Уинсли за столом и почти по-свойски болтал с ним, потягивая коньяк.
– Знаете, что меня поразило в вашем докладе? – сказал британец, положив руку на спинку стула Сергея. – Помимо научной основательности, в нем было что-то очень личностное. Как будто автор вам лично близок не только как писатель, но и как человек. Как будто… – Он задумался, подбирая слова. – Как будто вы были знакомы с ним. Я думаю, вы меня понимаете.
Сергей улыбнулся:
– Ну, знаком я с ним, конечно, не был, а личное… Вы знаете, мой дед когда-то занимался у него в литературной студии.
– Что вы говорите! – удивился Уинсли. – А он тоже писатель?
– Был когда-то.
– А как его фамилия?
– Гордеев. Павел Гордеев.
– Нет, не слышал, – сказал Уинсли и смущенно улыбнулся.
Конечно, он не мог ничего знать про деда. То немногое, что удалось опубликовать Павлу Егоровичу в молодости, и несколько рассказов и повестей, напечатанных им после войны, не стали заметным событием в литературе. А больше он ничего не написал.