Купол - Алексей Варламов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Вот все и кончилось», — подумал я равнодушно, но неожиданно навстречу парням поднялся во весь рост маленький вьетнамец, а за ним следом надвигалась вся гомонящая индокитайская шобла, не агрессивно, но очень настойчиво. Не зная, как совладать с этим лукавством, не понимая, какое дело этим азиатам до напившегося русского бузотера, и боясь, что рутинный рейд перерастет в международный скандал, за который по головке не погладят, напишут гадости в характеристиках, не пошлют летом за рубеж или отложат прием в партию, комсомольские парни попятились, скалясь и суля прислать наряд настоящей милиции, которая цацкаться не будет.
Они хотели уйти красиво. Однако, глядя на обмякших, струсивших дружинников, я вдруг понял, почему испугались и не справились с этим низкорослым народом здоровяки янки. Но это была последняя мысль моего угасающего сознания, я пошатнулся, упал и дальше ничего не помнил.
По всей видимости, предприимчивый Хунг сумел все уладить, потому что проснулся я в своей комнате, один, и никаких последствий, не считая головной боли, от давешнего буйства не было. На столе стояла бутылка «Ячменного колоса». Я стал неумело открывать ее вилкой, поранил пальцы, но потом припал к горьковатому прохладному напитку.
Как же хорошо растекался по телу пивной хмель! Еще полчаса назад я и помыслить не мог, чтобы закурить, а теперь взял сигарету, подошел к окну, распахнул его и, вобрав в легкие вкусный морозный воздух, начал додумывать свои мысли.
«Зачем тебе гениальность?» — спрашивал я себя, точно поменявшись ролями с зеркальным отражением и навсегда отправив молодого честолюбца и затворника по ту сторону реального мира. Библия с шелестящими страницами и описанием валтасаровых пиров лежала на столе. Я засунул ее подальше на полку, спрятав меж пухлых, ненужных учебников и монографий, выпил еще и в этом дрожащем болезненном состоянии ума беспечно решил, что надо начинать новую жизнь.
Я хотел было снова постучаться к соседу, взять у него еще пива и попросить привести понравившуюся мне вьетнамскую девочку, купить родные джинсы «Montana», дубленку и волчью шапку и сходить на Таганку. Так я воображал и мечтал, пританцовывая и распевая песенку вагантов с модного тухмановского диска, но к вечеру веселого солнечного дня, когда захолодало и зажглись над рекой нежные сумеречные звезды, схлынули и опьянение, и похмелье, умолкли бесшабашные звуки, вернулось из зазеркалья мое чагодайское «я», и все благие мысли университетского трубадура об обывательской судьбе растаяли.
Опять, как в отрочестве, я бродил по ночной Москве — уходил из Главного здания незадолго перед тем, как оно в полночь закрывалось, и часами шел и шел — по переулкам Замоскворечья, через реку поднимаясь на Ивановскую горку, выходя на бульвары и заканчивая путь на утреннем Курском вокзале. Я не знал, как дальше жить, это состояние было мучительно своей неопределенностью, как вообще мучительна и безрадостна молодость, лишь по великому недоразумению и беспамятству считающаяся лучшим периодом человеческой жизни. Часами я сидел на лавочках, тосковал, мечтал, и вывела меня из этого состояния очень странная, высокомерная и высокорослая девица с распущенными волосами, одетая в грязные джинсы и рваную телогрейку, которая однажды, когда в Москву приехал польский лидер Ярузельский и нас погнали встречать его на старую Калужскую дорогу, небрежно вручила мне маленький флажок вроде тех, которыми размахивали чагодайские демонстранты.
Как я, чуравшийся всех общественных мероприятий, законно от них освобожденный, очутился в толпе студентов рядом с универмагом «Москва», какой черт меня туда понес и зачем мне был нужен этот дурацкий флажок?
— Поднимешь, когда поедут машины, — сказала она, мельком на меня взглянув.
Кортеж приблизился, и за стеклом черного лимузина я увидел мрачного, похожего одновременно на палача и на жертву пассажира, чей взгляд бессмысленно скользил по нашим лицам. Но, когда я поднял руку, он вздрогнул, глубокие, страдальческие глаза остановились на мне. В следующую минуту меня выдернул из толпы среднего роста плотный человек и вырвал флажок.
— Кто тебе его дал?!
Девица в телогрейке, которую я принимал за комсорга курса, стояла недалеко от нас. Она глядела насмешливо. Я ничего не понимал и собирался молча повернуться и уйти.
— Откуда эта мерзость?
Ее насмешка меня взбесила. Отчаянно вращая глазами, сорвавшимся на фальцет мальчишеским голоском я завопил:
— Да как вы смеете такое спрашивать! — И стал вырываться.
Он был сильнее и потащил меня в сторону, не было рядом маленьких верных вьетнамцев, чтобы спасти «ленсо». А впрочем, было все равно, куда он меня волочет и что со мной сделают, — я даже подумал, что если бы меня отчислили из университета, это было бы лучше.
Но пухлогубый оказался из ректората, и дело было решено не выносить за стены университета. На факультет пришла бумага, но мое начальство, посовещавшись с Евсеем Наумовичем, так цыкнуло на говорунов: дескать, понимают ли они, какое сокровище каждый математик, который в отличие от них не болтовней, а делом крепит обороноспособность государства? Знают ли, сколько средств уже было на меня затрачено, чтобы просто так взять и выгнать, и если, не дай Бог, сейчас отчислить, то страна потеряет уникального математика? Столько шороху напустили, что ректоратские уже не рады были.
Только я из этой истории другой урок вынес: не по чину мне похвалы произнесены были, обманом выданы — не заслужил я такой опеки. Не благодарность, а обиду за горькую, пусть и не нарочную и оттого еще горшую услугу в этом заступничестве ощутил.
А кроме обиды на кретинов из ректората, на нетонкое и лицемерное свое начальство, на расчетливого, себе на уме Горбунка, который обязан был случаем воспользоваться, чтобы от меня окончательно избавиться, но вместо того стал относиться гораздо ласковее и мягче, и на всю тоталитарную систему, запомнил я рысьи глаза лихой девицы, что сунула мехматовскому лопуху злополучную эмблему польских смутьянов.
Я не надеялся ее увидеть, но воспоминание о незнакомке против воли приводило меня к нелепому стеклянному зданию, что стояло наискосок от цирка и музыкального театра перпендикулярно долгому яблоневому проспекту и даже не казалось принадлежавшим университету, — настолько иными были населявшие его люди, их лица, разговоры и одежда. Я пытался разглядеть виновницу моих недоразумений в толпе хохочущих див, куривших в теплые дни возле бездействующего фонтана, а в холодные — набивавшихся под лестницей в вестибюле. Заглядывал в большие аудитории и поднимался на лифте на верхние этажи, бродил по узким долгим коридорам, где все время раздавался женский смех и стоял, подрагивая, веселый гул и запах вечной весны, заходил в библиотеку, в которой было немногим тише, и болтался возле расписания. Вскоре ко мне привыкли, глядели кокетливо и с любопытством.
Среди беззаботных насмешниц попадалось немало хорошеньких и симпатичных лиц. Ленивые и утомленные бродили наподобие не то сутенеров, не то евнухов редкие парни с мутными глазами, но той, что меня так изящно подставила, в пестрой толпе не было. Однако чем дольше я ее не видел, тем пронзительнее была моя поздняя первая влюбленность.