Как мой прадедушка на лыжах прибежал в Финляндию - Даниэль Кац
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да ты ведь ничего не слышишь. Как ты мог расслышать, что тебе шептал Финкельштейн, когда ты не слышишь, что я тебе говорю?
— Что-что? Не глотай слова. Говори внятно.
— Я спрашиваю, как этот Финкельштейн мог заманить тебя в ловушку, раз ты ничего не слышишь? — крикнул Беня на ухо Блондеру.
— Ну, тогда-то я еще слышал, и очень хорошо слышал, но потом они заволокли меня в призывной пункт и принялись угощать оплеухами, били кулаками по глазам и ушам, сукины дети, колотили так, что теперь я ничего толком не слышу и вижу только одним глазом. Я наполовину оглох и ослеп и теперь уж точно не годен к военной службе.
— Чего же ты им не доложишь…
— Что ты сказал?
— Почему жалобу не подаешь? — прокричал Веня. — Почему не потребуешь нового обследования?
— Нашел дурака. Они выбьют мне второй глаз, отобьют второе ухо, а потом пошлют на передний край и заставят командовать ротой. Нет, черт побери, лучше уж помолчать!
Беня был ранен в Галиции. Блондер умер в Вильно от воспаления легких.
Победа в битве под Лембергом необычайно воодушевила русский генеральный штаб, и царская армия перешла в наступление по всем фронтам, проигрывая сражение за сражением. В одном только 1915 году русские потеряли более миллиона человек. Беня не попал в их число. Он вышел цел и невредим из битвы под Лембергом, хотя от его полка остались считанные единицы. Их в качестве пополнения распределили по различным ротам. Беня попал в ту же воинскую часть, что и уже известный нам русский жестянщик из Ярвенпяя, они вместе отступали в Волынь и очутились в каком-то захолустье между реками Стыр и Западный Буг. Там они были расквартированы в маленьком городке, трижды за короткое время сменившем хозяев. Теперь он удерживался русскими, однако до того полюбился австрийцам, что те решили любой ценой отбить его и сосредоточивались за зелеными холмами на его окраинах.
Беня ходил по улицам городка и заглядывал в двери домов, разыскивая евреев, у которых можно было бы купить хоть сколько-нибудь съестного вдобавок к рациону. Однако город был почти пуст, в нем не оставалось ни евреев, ни поляков, ни даже русинов, не считая нескольких трясущихся стариков. Жители бежали от врага — кто бы он ни был.
Бродя по городку, Беня оказался перед железными воротами, украшенными двумя звездами Давида. Он толкнул створку ворот, и они с грохотом рухнули на землю. Через образовавшуюся брешь он прошел на еврейское кладбище. Кладбище было маленькое, надгробные камни стояли как попало и так тесно, что между ними едва можно было пройти.
«Что мне тут делать? — подумал Беня. — Хватит с меня смертей — навидался. Хлеба тут не найти».
Он повернулся, чтобы уйти, и тут заметил старого бородатого еврея, сидящего на корточках у края могилы. Старик укладывал на могиле еловые лапы и подправлял явно свежую деревянную могильную плиту. Беня подошел к нему и поздоровался:
— Добрый день, старик. Вос махт а ид?[7]
— Что мне еще тут делать? — пробрюзжал тот. — Поздно тут еще что-либо делать. Самое большее — можно чуть поправить лапник да выполоть сорную траву. Раньше надо было что-то делать, в свое время.
— Кто тут у тебя лежит, друг или родственник? — спросил Беня и прочел имя на плите. «Борух Штругец, 1893–1913»…
— Внук, — ответил старик. — Такой робкий, одаренный мальчик был… Но слабенький, такой слабенький… от природы. Не следовало его отдавать… Только меня послушают? Нет. Все равно что стенке твердить. Да, пожалуй, так оно и было. Я им всем говорил: отцу, матери, учителю, старому Фурману. Что говорил? — Старик с минуту подумал, почесывая еловой веткой в затылке. — Говорил, что мальчика, какой бы он там ни был музыкально одаренный, нельзя отпускать в Минск одного, он робкий, тихий, очень нервный и — это так, между нами — чуточку не того, а в придачу еще и лопоухий. Но его таки отослали. В Минскую консерваторию. Он был гений. Играл на трубе, как сам архангел Гавриил.
— На трубе? — изумился Беня.
— Ну да, и на трубе, и на корнет-а-пистоне, и на флюгельгорне, и на охотничьем роге, но на трубе охотнее всего.
Старик тяжело вздохнул и рассказал историю жизни и смерти Боруха Штругеца.
Музыкальная одаренность Боруха Штругеца проявилась рано. Уже маленьким мальчиком в синагоге он тихо подпевал кантору, следуя за сложными узорами речитатива и на свой лад расцвечивая их. Когда ему было восемь лет, он стащил у раввина красивый изогнутый шофар — козлиный рог, в который трубят на Рош а-Шона, еврейский Новый год, спрятал его в штанах и, хромая, будто бы у него не гнется нога, пронес его в ближний двор и дунул, до смерти перепугав стариков и старух, но затем затрубил такую веселую мелодию, что старики сбежались во двор послушать и иные даже пустились в пляс. Служка синагоги положил конец концерту, и Боруха основательно отлупцевали.
Но никто не отрицал его музыкальную одаренность. И вот из него сделали жертвенного ягненка и решили определить в консерваторию учиться игре на трубе и композиции. Родственники купили ему старую посеребренную, на совесть послужившую в военном оркестре трубу и новое платье и отослали его в Пинск. Он без труда закончил начальный курс Пинской консерватории и получил пособие для продолжения учебы в Минске. Там он также выказал замечательные успехи. Он возмужал и гигантскими шагами шел к блестящему будущему.
Однако всего за полгода до выпускных экзаменов Борух Штругец пережил религиозное пробуждение, подался в хасиды и ходил с ними из деревни в деревню. Они играли на музыкальных инструментах, танцевали и проповедовали. Ради спасения души Борух вертелся в танце вместе с хасидами и играл на трубе на деревенских свадьбах и молитвенных собраниях, где хасиды наподобие дервишей доводили себя в танце до экстаза. Год и еще год он музицировал, молился и пел, но в конце концов пресытился хасидизмом и стал пить. Он начал играть по вечерам в ресторанах и кафе и между трудами усиленно прикладывался к рюмке. Он вдоль и поперек исходил Россию, влюбился на Буковине в девушку-цыганку, присоединился к цыганскому табору и дошел с ним до Молдавии. Там он купил скрипку и быстро научился пиликать на ней музыку в цыганском стиле, но любви в девушке-цыганке так и не зажег. В таборе стали косо посматривать на него…
— Что ему от нас надо?. Вообще, кто он такой?.. Чего он за нами тащится?..
Цыгане переглядывались и удивлялись, каким образом этому субъекту вообще удалось втереться в их компанию. Ром Дуду считал Боруха троюродным братом рома Леле из Добруджи, Леле считал его шурином Дуду из Словакии, и так далее… Цыгане подробно все обсудили и установили, что Борух никому не приходится ни родственником, ни другом, поколотили его и прогнали из табора на глазах любимой им девушки-цыганки с массивной челюстью, которая равнодушно наблюдала эту сцену.
Борух забрался в небольшую гостиницу и с неделю горевал, затем продал скрипку и пропил деньги. В одно прекрасное летнее утро он вывел на трубе последнюю трель и изо всей силы швырнул ее в замызганную стену гостиницы, после чего пустил себе пулю в лоб из пистолета, который ухитрился украсть в таборе.