Механика небесной и земной любви - Айрис Мердок
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Софи обрекала его на одиночество. Мило Фейн тоже. Фактически Мило отлучил его от мира остальной литературы: сочиняя без устали, без передышки, Монти почти перестал читать. Софи и Мило – вот все, что ему надо, думал он. Все равно ведь писательство – занятие для одиночек. Монти писал быстро, торопливо, каждый раз надеясь, что следующий роман послужит спасением и оправданием предыдущего. Изначально он намеревался сделать несколько бестселлеров, а потом приняться за серьезное сочинение. Возможно, им двигала и другая цель – доказать что-то собственной матери. Но все эти цели ставились раньше, до Мило. Этот новый герой явил неожиданную живучесть и неискоренимость. Тому, кто, как Монти, привык к сидячему образу жизни, всегда приятно воображать себя человеком дела, это естественно. Однако были и более глубокие и более странные связи героя с его создателем. Многие, если не все мужчины до конца жизни остаются заложниками еще отроческих идеалов и представлений о самих себе. Монти, в детстве прошедший школу безотцовщины и неуверенности в завтрашнем дне, виделся себе фигурой довольно темной, мятежной и «загадочной». В результате уже в Оксфорде, в окружении друзей-радикалов, он считал своим долгом придерживаться, в пику всем, крайне правых взглядов. Прочих смертных – серую безликую массу – он презирал со всей возможной демонстративностью, поэтому диплом всего лишь второго класса, выданный ему по окончании университета, явился для него жестоким ударом. Мило, всегда бесстрашный и удачливый, бьющий без промаха из своего любимого маузера (модель с прямоугольной рукояткой), возник, помимо прочего, с тайной целью вытравить унижение этого второго класса.
В юности Монти разыгрывал из себя некую абстрактно-демоническую натуру, услаждая этим свое самолюбие. Впоследствии, когда уже было поздновато, а может быть, и совсем поздно, он вдруг ощутил себя интеллектуалом. Лучше бы я стал ученым, коллекционером, исследователем, думал он, тогда бы моя жизнь хоть как-то двигалась вперед. Выпавшее ему учительство он ненавидел и никогда не пытался по-настоящему вникнуть в суть процесса. Но тут подоспело «спасение» – явился Мило Фейн, ироничный и разочарованный герой с задатками супермена, удачно, как тогда казалось, воплотивший в себе демонические черты и интеллектуальность самого автора. Поначалу это была своего рода «милотерапия»: через своего пренебрежительно-насмешливого гомункулуса Монти мог критиковать собственные юношеские идеалы и одновременно им потакать. За авторской иронией вообще часто кроется авторский же идеализм, и в том, чтобы его скрыть, заключается, возможно, наиважнейшая функция иронии.
Годы шли, время от времени Монти пытался распрощаться со своим настырным alter ego[5]. В сущности, какую часть себя он материализовал в своем сардоническом герое? Самую жалкую и постыдную, проистекающую из низменного властолюбия – только и всего. Монти чувствовал, что надо изменить себя, надо наложить на себя епитимью. Но Мило вытягивал из него все соки, высасывал дочиста, и казалось, что если отречься от этого нищенского проявления силы, то силы не останется вовсе. Серьезные романы, за которые он брался время от времени, его не увлекали и вскоре разваливались. Он говорил себе: почему бы не сделать небольшую передышку, не написать еще одного Мило? Теперь это было совсем легко. Монти и Мило продолжали напряженно следить друг за другом. Задолго до того, как это увидели критики, Монти начал замечать, как его герой сходит на нет, в прямом и переносном смысле. У Мило началось физическое истощение. Он был худ от природы, хотя мечтал потолстеть. Нажимал на пиво, взбитые сливки, печенье с шоколадом – все напрасно. Сначала Монти использовал этот ход просто так, для забавы, но постепенно худосочие героя стало наполняться каким-то глубинным смыслом. Мило тощал, усыхал, источал все больше язвительности и презрения к дамам, которые тем не менее млели пуще прежнего и падали к его ногам. Со своей неизменной плиткой шоколада и стаканом молока он превратился едва ли не в символ зла, и по мере этого превращения разгулявшаяся фантазия его создателя начала пробуксовывать. Монти предпринял еще одну отчаянную попытку «вытянуть» своего неотразимого двойника, хоть немного очеловечить его и сопрячь с остальным миром. Мило вдруг возжаждал справедливости, проникся сочувствием к жертвам преступности и заботой о юношестве. Но единственным результатом авторских усилий явилась малопривлекательная (и столь же малоубедительная) маска резонерства, которую с прежней насмешливостью носил все тот же прежний Мило, исхудавший до безобразия, но так и не пожелавший обратиться в новую веру.
Долгое время Монти хотел избавиться от Мило, но потом понял, что на самом деле речь идет об избавлении от самого себя: его детище, сулившее ему поначалу спасение, разрослось донельзя и уже почти поглотило его. «Ты, ты и есть Мило Фейн!» – кричала ему Софи со зла, а может, от отчаяния, когда он своими угрозами и нотациями снова и снова доводил ее до слез. Но мир его прославленного героя был так убог, а душа его так хладнокровно и абсолютно пуста, что Монти понимал: он не Мило Фейн. То есть он понимал это умом, но все равно было страшно. Как-то он попытался высказать все это Блейзу Гавендеру – хоть кому-то, хоть одному здравомыслящему человеку. Но Блейз, не слушая толком, перепрыгивая с пятого на десятое, свалил все в одну кучу, связал Мило с Софи, Софи с матерью Монти – и все наспех, все упрощая. Монти, досадуя на себя (дернул же черт уподобиться Блейзовым «пациентам»!), тут же напустил тумана, заморочил Блейзу голову и в конце концов совершенно его подавил. Блейз поспешно свернул свой психоанализ.
Даже в самые счастливые времена супружества (а у них с Софи были такие времена) Монти иногда спрашивал себя, почему он с таким упорством уклоняется от образа покоя (не хотелось обозначать более громким словом), который всю жизнь (во всяком случае, так ему сейчас казалось) был рядом, только руку протянуть. Так было, даже когда он еще учился в Оксфорде и страдал по молодости лет моральным эксгибиционизмом. Даже сами его демоны, каковыми ему угодно было их считать, подсовывали ему тот же образ как единственный способ освободиться от их же власти – если, конечно, он желал освобождения. Образ, однако, не имел отношения к Богу: Бог давно и навсегда ушел из его жизни. Обо всех этих вещах Монти ни разу ни с кем не говорил, тем более с Софи (ей это было бы скучно). Он размышлял о них втайне, когда, сходя с ума от тоски, глядя на страдающую Софи (роль страдалицы плохо ей удавалась), почти с вожделением думал о времени после ее смерти, когда он наконец обретет желанное спасение, – словно смерть Софи сулила ему некий духовный оргазм. И вот это «после» наступило, но как же оно оказалось не похоже на его ожидания! Он рассчитывал жить в своем страдании, как саламандра в огне, – но он не ждал, даже не мог себе представить тупого ужаса ее отсутствия; не догадывался, что скорбь может превратиться в пытку бесцельного и бессмысленного поиска, а о раскаянии не думал вовсе. Зачем, не говоря уже ни о чем другом, он не помог Софи стать хоть чуточку счастливее? Это же было не трудно – разве он не видел? Тогда что он вообще видел? Можно ли быть таким бездарным тупицей? Он рассчитывал найти благословенный покой – а сам по-прежнему чувствует себя осведомителем, хоть и в другом обличье. Как это до оскомины знакомо: он избранник, назначенный богами в жертву, он добровольный предатель, он – тот, на кого падет вина. Что из того, что он изменился, его старые друзья тоже не раз меняли личины, но они, как и он, все те же и все там же.