Том 1. Муза странствий - Борис Бета
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но случилось, наконец, чудо: возвращение свободы. Это произошло столь легко и вместе с тем столь нелепо, что обрадовало лишь позже.
Выпущенный однажды на прогулку, он, военнопленный, осмелел от пьяного воздуха оттепели, пошел один огибать тюремные корпуса и узкими дворами вышел к воротам. Там стоял часовой. Но какая разница была между ними? То, что арестант был без винтовки, без подсумок, был подпоясан веревкой и обут в драные валенки, из которых усами торчала солома? Э, все равно! И приподняла отчаянность плечи, поправила папаху на охмелевшей голове и шагнула за ворота, мимо часового, и дальше по снежной улице – в студеный город, который некогда истовым звоном встречал икону Николая Чудотворца!..
Домой он пришел уже по темноте. Кто не плакал, не умилялся на его подвижнический облик, запущенную бороду, худобу, несвязанную торопливость слов? Разоблачился он от вшивой своей амуниции, вымылся, надел приятно-свежее исподнее и забытые с лета, еще студенческие, галифе, в которых садился в английское седло на Зорьку. А затем его отправили прятаться, отправили в малознакомый дом, и героическим спутником ему и прямым спасителем его в дальнейшем явилась некая сероглазая… ну, имя мы опустим. Но вспомним все же еще один случай.
Помните, как в дом в сумерках явилась партия вооруженных, и сероглазая вытолкнула растерянного героя в какую-то боковушу, облачила его торопливо, украсила красной лентой и выпроводила, ошалевшего, во двор, по которому он и зашагал, стараясь прикинуться разухабистым коммунаром, прошел мимо молодцов с винтовками – и еще раз избегнул смертельной опасности?
Да, все это прошло. Все это дым, пахнущий горько и туманящий глаза.
Однако дым глаза на выест. А от слез глаза иной раз проясняются. Но только… не следует особенно прибегать к этому очистительному средству, да…
Будем суровы к себе. Будем мужчинами.
И запомним, прочтем про себя стихи того, кто уже не живет, но кто до конца был мужем:
И если женщина с прекрасным лицом,
Единственно дорогим на свете,
Скажет: «Я не люблю вас», –
Я учу их, как нужно улыбаться.
И уйти, и не возвращаться больше.
22 мая 1922 г. Океанская.
Обстоятельство сердца*
Мы прожили здесь два месяца – я с папой, а Соня с Татьянкой. Однажды – это было, кажется, в субботу, – Соня пришла к нам и сказала, что встретила на улице Леву Ручьева. Их дивизион пришел сюда на формирование и Лева обещал зайти к нам. Земляк… Мне сразу вспомнились все наши вечеринки, пикники в лугах, рубановские тройки, фанты, – ведь все же Лева был когда-то ко мне неравнодушен.
Он пришел к нам в воскресенье. Я что-то делала, мастерила сама воротничок, когда хозяйка сказала, что нас спрашивают. Я вышла и увидела Леву. Он был в полушубке с шашкой поверх, в очках, улыбался, скалил свои хорошие зубы. Мы поцеловались, вернее, – я его поцеловала, отчего он все-таки смутился, но я вовсе не хотела смущать его – просто прижала к груди всех дорогих и далеких… За руку я повела его за собой к нам в комнату.
– Тише, – сказала я вполголоса, запирая за нами дверь, – за ширмой – папа…
Он положил на стул папаху и удивительно мохнатые рукавицы, стал расстегивать портупею, а я стала расстегивать крючки полушубка.
– Ну, как живете, Natalie? – спросил он, разоблачаясь, называя меня почему-то этим французским именем.
– Да ничего. Служим. Папа прихварывает, стареет… Голубчик, наверное, вы не прочь закурить? Но вот в чем дело – мы с папой обедаем в гарнизонном собрании и…
– Вот пустяки, – ответил он, прохаживаясь на своих длинных ногах, протирая очки. – Я только что обедал, так что не извольте беспокоиться.
– Ну, садитесь, – усадила я его на свой диван и села с ногами в угол. – Ну, рассказывайте, кто есть из наших тут, что поделывали это время?
Он, осваиваясь, осматриваясь, уселся глубже, прислонился к подушкам и начал рассказывать.
Не скажу, чтобы я по-прежнему была неравнодушна к Леве, голос его меня не взволновал; нет, я просто обрадовалась, как новому свидетелю прошлого, которое последнее время казалось подчас только старинной сказкой: Лева был живым доказательством того, что вправду было когда-то солнечное веселое время, запахи лугов, букеты сирени, горелки перед террасой… Что ж, мы любим свое прошлое, и разве это грешно? Пусть оно мертво, но и мертвые дороги нам, как ты, моя бабуся…
Лева пришел к нам через три дня, и мы вместе отправились к Соне. Пили чай, потом Соня со своей неизменной белой козой на плечах кроила; около стола же сидел Лева, рассматривая фотографии, а мы с Татьянкой сели на кровать грызть орехи.
– Узнаете, Лева? – спрашивала Соня.
– Да, что-то знакомое… – ответил неуверенно Лева.
– Да ведь это Наташа с сестрой! Правда, она не была прежде такой задумчивой?
Я смотрю на их тени, на длинный Левин профиль, на сетчатую тень отблеска очков, на лохматую мальчишечью голову Сони над высокими, с козой, плечами. Танюша прижимается ко мне, вздыхая. Лева, покашливая, перебирает фотографии…
Он пришел к нам и третий и четвертый раз; иногда они садились с папой в безик, я грела на спиртовке чай, посвистывая штопала перчатки, пришивала пуговицы к папиным рубашкам… Стояли все время морозы. Только однажды мы собрались в кино. В один вечер у Сони, Лева стал нам показывать забавные карикатуры из дивизионной жизни; я тотчас узнала многих, мне не знакомых, но замеченных мною здесь на улицах, в гарнизонном собрании, у нас в управлении.
– Кто это рисовал? – спросила Соня.
– Ремер. Вы, наверное, знаете такого, Андрея Ремера?
– Он нашинский? – спросила я.
– Да, пожалуй. Учился, правда, давно, в первой гимназии, потом уехал в Питер в корпус, учился там еще в какой-то гимназии, а потом в университете.
– Ну, едва ли такого упомнишь, – ответила Соня, – ведь мы сами из бродячих. А он что – славный мальчик?
– Интересный парень, – ответил Лева, – то есть не физически интересен, а по характеру… хотя, и наружность у него не из уродских.
– Приведите-ка его как-нибудь к нам, – решила почему-то Соня, и Лева обещал.
Прошли еще полторы недели, морозы продолжались; Лева был всего два раза у Сони, в последний раз мы встретились там, он принес деньги и просил нас сделать ему пельменей. Спирт мы